Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях. И самый план
той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная —
до полутораста лиц.
Начать с
того, что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили себя к долголетнему ученью и добровольно.Если б я упрашивал мать; «Готовьте меня в гусары», очень возможно, что меня отдали бы в кадеты. Но меня еще за год
до поступления в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник моей тетки, кончивший курс в нашей же гимназии.
Но дело в
том, что общий гнет совсем не чувствовался нами так, как принято признавать
до сих пор в русской публицистике.
Выходит, стало быть, что две главных словесных склонности: художественное письмо и выразительное чтение — предмет интереса всей моей писательской жизни, уже были намечены
до наступления юношеского возраста,
то есть
до поступления в университет.
Наших беллетристов мы успели поглотить если не всех,
то многих, включая и старых повествователей и самых тогда новых, от Нарежного и Полевого
до Соллогуба, Гребенки, Буткова, Зинаиды Р-вой, Юрьевой (мать А.Ф.Кони), Вонлярлярского, Вельтмана, графини Ростопчиной, Авдеева — тогда «путейского» офицера на службе в Нижнем.
Ему я обязан очень большой словесной муштрой, вплоть
до выхода из гимназии, на
тех уроках, которые ходил брать у него на дому.
И все это шло как-то само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт
тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей,
то голова работала. В сущности, целый день она была в работе.
До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Это ежегодное житье в усадьбе с мая
до августа дополняло
то, что давали город и гимназия.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было еще
до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили
тем, что я был ребенком такой же «курносый», как и он.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал.
До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето
до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале
той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
До сих пор я могу еще представить себе: как он сидит и читает письмо в первом акте, как дрожит перед пьяным Хлестаковым, как указывает квартальным на бумажку посредине гостиной, как наскакивает на квартального с подавленным криком: «Не по чину берешь!» Друг и единомышленник Гоголя сказывался и в
том, как он произносил имя квартального Держиморды.
Но и тогда (
то есть за каких-нибудь три года
до смерти) его беседа была чрезвычайно приятная, с большой живостью и тонкостью наблюдательности. Говорил он складным, литературным языком и приятным тоном старика, сознающего, кто он, но без замашек знаменитости, постоянно думающей о своем гениальном даровании и значении в истории русской сцены.
В таких старых актерах было что-то особенно прочное, веское, значительное и жизненное, чего теперь не замечается даже и в самых даровитых исполнителях. И по бытовому репертуару Степанов среди своих сверстников один и подошел по тону и говору. Задолго
до создания лица Маломальского он уже знаменит был
тем, как он играл загулявшего ямского старосту в водевиле «Ямщики».
Загорецкий являлся у Шуйского высокохудожественной фигурой, без
той несколько водевильной игривости, какую придавал ей П.А. Каратыгин в Петербурге.
До сих пор, по прошествии с лишком полвека, движется предо мною эта суховатая фигура в золотых очках и старомодной прическе, с особой походочкой, с гримировкой плутоватого москвича 20-х годов, вплоть
до малейших деталей, обдуманных артистом, например
того, что у Загорецкого нет собственного лакея, и он отдает свою шинель швейцару и одевается в сторонке.
Все это также послужило писателю. Он не сделался тенденциозным народником, но сохранил
до старости неизменную связь с народом и убежден в
том, что его быт, душа, общежительные формы достойны художнического изображения.
Поступив на «камеральный» разряд, я стал ходить на одни и
те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая
до сих пор еще в
том же надворном здании, весьма запущенном, как и весь университет, судя по
тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
А студенческая братия держалась в массе
тех же нравов. Тут было гораздо больше грубости, чем испорченности; скука, лень, молодечество, доходившее часто
до самых возмутительных выходок. Были такие обычаи, по части разврата, когда какая-нибудь пьяная компания дойдет
до „зеленого змия“, что я и теперь затрудняюсь рассказать дословно, что разумели, например, под циническими терминами — „хлюст“ и „хлюстованье“.
К быту крепостных крестьян я в оба приезда на вакации и впоследствии, в наезды из Дерпта, достаточно присматривался, ходил по избам, ездил на работы, много расспрашивал и старых дворовых, и старост, и баб. Когда дошел в Дерпте
до пятого курса медицинского факультета,
то лечил и мужиков и дворовых.
Езда на"сдаточных"была много раз описана в былое время. Она представляла собою род азартной игры. Все дело сводилось к
тому: удастся ли вам доехать без истории,
то есть без отказа ямщика,
до последнего конца, доставят ли вас
до места назначения без прибавки.
Отца он рано лишился и с
тех пор состоял"при маменьке"
до весьма почтенных годов, все холостяком и вечным буршем, но буршем чисто платоническим, а в сущности архикабинетным человеком.
Воспоминания о Гоголе были
темой моих первых разговоров с графиней. Она задолго
до его смерти была близка с ним, состояла с ним в переписке и много нам рассказывала из разных полос жизни автора"Мертвых душ".
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в
то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте,
до переезда в Петербург.
С этого литературного знакомства я и начну здесь мои воспоминания о писательском мире Петербурга в 60-х годах
до моего редакторства и во время его,
то есть
до 1865 года.
П.И. шел именно тогда, что называется,"полным ходом". Затеянный им еженедельник пошел также с небывалым успехом; подписка в начале года поднялась, кажется,
до шести тысяч, что по
тем временам была цифра необычайная.
С дружининского кружка начались и его литературные знакомства и связи. Он
до глубокой старости любил возвращаться к
тому времени и рассказывать про"журфиксы"у Дружинина, где он познакомился со всем цветом тогдашнего писательского мира: Тургеневым, Гончаровым, Григоровичем, Писемским, Некрасовым, Боткиным и др.
И Тургенев
до старости не прочь был рассказать скабрезную историю, и я прекрасно помню, как уже в 1878 году во время Международного конгресса литераторов в Париже он нас, более молодых русских (в
том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком в ресторане и по этой части.
Писемский квартировал в
те годы
до самого своего переселения в Москву в
том длинном трехэтажном доме (тогда Куканова), что стоит на Садовой против Юсупова сада, не доходя
до Екатерингофского проспекта.
Позднее я часто заставал Писемского совершенно по-домашнему,
то есть в халате, в ночной рубашке и непременно с обнаженной чуть не
до пояса жирной и мохнатой грудью.
Я уже сказал выше, что
до второй половины 50-х годов Писемский состоял постоянным сотрудником некрасовского «Современника», перед
тем как направлению этого журнала начали давать более резкую окраску Чернышевский и позднее Добролюбов.
Ведь и Краевский в свое время далеко не представлял собою кладезя учености, а Пушкин считал его выдающейся личностью, и его знаменитый промах в энциклопедическом лексиконе Плюшара (Доен д'Аге) не помешал ему сделать из"Отечественных записок"передовой орган 40-х годов и привлечь даровитейших и свободомыслящих людей от Герцена и Белинского
до Тургенева и
того же Писемского.
Точно такой же внутренний процесс произошел не только в Фете, Боткине или Дружинине, но и в Тургеневе еще
до напечатания «Отцов и детей», после
того, как он «разорвал» с Некрасовым.
Но все-таки я не видал
до зимы 1860–1861 года ни одного замечательного спектакля, который можно бы было поставить рядом с
тем, что я видел в московском Малом театре еще семь-восемь лет перед
тем.
— Вот хоть бы взять и нас обоих? Вы с
тех пор, как мы встречались на острову, — из красного сделались розовым, а потом и совсем побелели. А я все краснел по сие время. Может быть, дойду и
до густо-красного колера?
И тогда же
до обеда я попал в мой студенческий кружок, в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом все начали его разбирать по косточкам. Никого он не удовлетворял. Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой — весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали совсем не
того, не только по форме, но и по существу.
Но летом 1861 года я сам должен был выступить в звании «вотчинника», наследника двух деревень, и, кроме
того, принужден был взять на себя и роль посредника и примирителя между моими сонаследницами, матушкой моей и тетушкой, и крестьянским обществом деревни Обуховка (в
той же местности) — крестьянами, которых дед мой отпустил на волю с землей по духовному завещанию, стало быть, еще
до 19 февраля 1861 года.
Кавелин рано сблизился с Герценом, и
тот стал его большой симпатией
до их разрыва, случившегося на почве политических взглядов и уже в шестидесятых годах: после
того момента, когда я попал в аудиторию к строгому экзаменатору.
Мне надо было брать два билета — по двум курсам, и их содержание
до сих пор чрезвычайно отчетливо сохранилось в моей памяти:"О давности в уголовных делах", и о
той форме суда присяжных в древнем Риме, которая известна была под именем"Questiones perpetuae".
С первых ее слов, когда она начала репетировать (а играла она в полную игру), ее задушевный голос и какая-то прозрачная искренность тона показали мне, как она подходит к лицу героини драмы и какая вообще эта натура для исполнения не условной театральной «ingenue», а настоящей девической «наивности»,
то есть чистоты и правды
той юной души, которая окажется способной проявить и всю гамму тяжелых переживаний, всю трепетность
тех нравственных запросов, какие трагически доводят ее
до ухода из жизни.
Голос этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно большим регистром — звучал вплоть
до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и не в сильных сценах; а когда началась драма и душа"ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда перед
тем не приводилось в театральной зале.
Тогда она была в полном расцвете своего разнообразного таланта. Для характерных женских лиц у нас не было ни на одной столичной сцене более крупной артистки. Старожилы Москвы, любящие прошлое Малого театра,
до сих пор с восхищением говорят о
том, как покойница Е.И.Васильева играла гувернантку в"Однодворце".
Когда прекратились вызовы актеров и дошла очередь
до меня, я должен был восемь раз сряду появляться в ложе, и на этот раз не в директорской, а в министерской, в
той, что слева от зрителей.
Фанни Александровна почему-то ужасно боялась за роль Верочки. Это было первое новое лицо, в котором она выступала по возвращении из-за границы осенью. Мы с ней проходили роль у нее дома, в ее кабинетике, задолго
до начала репетиций. Она очень старалась, читала с чувством, поправляла себя, выслушивала кротко каждое замечание. Но у ней не было
той смеси простой натуры с порывами лиризма и захватывающей правды душевных переживаний Верочки.
Рецензии, кроме
той, которую написал П.И.Вейнберг в"Веке"еще
до появления"Ребенка"на сцене, — были строгоньки к автору.
О нем мне много рассказывали еще
до водворения моего в Петербурге; а в
те зимы, когда Сухово-Кобылин стал появляться в петербургском свете, А.И.Бутовский (тогда директор департамента мануфактур и торговли) рассказал мне раз, как он был прикосновенен в Москве к этому делу.
С
тех пор я более уже не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть
до зимы 1870 года, когда я впервые попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался
до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с
теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
В эти четыре года (
до моего водворения в Петербурге) он очень развился не только как музыкант, но и вообще стал гораздо литературнее, много читал, интересовался театром и стал знакомиться с писателями; мечтал о
том, кто бы ему написал либретто.
Вагнер, тогда человек лет около шестидесяти, смотрел совсем не гениальным немцем, довольно филистерского типа. Но его женская нервность и крутой нрав сказывались в
том, как он вел оркестр. Музыканты хотя и сделали ему овацию, но у них доходило с ним
до весьма крупного столкновения.
Тогда он уже достиг высшего предела своей мании величия и считал себя не только великим музыкантом, но и величайшим трагическим поэтом. Его творчество дошло
до своего зенита — за исключением"Парсиваля" — именно в начале 60-х годов, хотя он тогда еще нуждался и даже должен был бежать от долгов с своей виллы близ Вены; но его ждала волшебная перемена судьбы: влюбленность баварского короля и все
то, чего он достиг в последнее десятилетие своей жизни.
Все это было очень искренно, горячо, жизненно — и в
то же время, однако, слишком прямолинейно и преисполнено узкоидейного реализма. Таким неистовым поборником русского искусства оставался Стасов
до самой своей смерти. И мы с ним — в последние годы его жизни — имели нескончаемые споры по поводу книги Толстого об искусстве.