Неточные совпадения
Для авторов — потому, что слишком велик соблазн говорить обо всем, что для читателей вовсе не интересно, перетряхать сотни житейских
случаев, анекдотов, встреч, знакомств и впадать
в смертный грех старчества.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И
в нашем доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили
случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода
в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
— Да,
в церкви, с амвона. По
случаю холеры. Увещевал их. «И холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!»
В литературные кружки мне не было
случая попасть. Ни дядя, ни отец
в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню
в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила» не было. Всего больше говорили о «Додо», то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
Причину нельзя искать только
в том, что с новым царствованием пришли и новые порядки. И при самом суровом гнете могут крыться
в массе вольнолюбивые стремления, которые только ждут
случая, чтобы прорваться наружу.
Случаев действительно возмущающего поведения, даже со стороны инспектора, я не помню. Профессора обращались с нами вежливо, а некоторые даже особенно ласково, как, например, тогдашний любимец Киттары, профессор-технолог, у которого все почти камералисты работали
в лаборатории, выбирая темы для своих кандидатских диссертаций.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“
в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного
случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами
в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Мягкость характера моего отца не могла вызывать никаких крепостнических эксцессов. И тогда,
в николаевское время, и позднее, до 1861 года, я не помню у отца
случаев отдачи
в солдаты
в виде наказания или
в арестантские роты, не помню и никаких экзекуций на конюшне.
Но и
в лучшем
случае, если б я даже и выдержал на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя
в такое дело, к которому у меня не было настоящего призвания,
в чем я и убедился, проделав
в Дерпте
в течение пяти лет целую, так сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд ли бы проделал
в Казани.
Ведь и я, и все почти русские, учившиеся
в мое время (если они приехали из России, а не воспитывались
в остзейском крае), знали немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из вторых рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком
случае недостаточно, чтобы это приводило к полной и беспристрастной оценке.
Как писатель тогдашний граф Соллогуб уже мало"импонировал"мне, как говорят
в таких
случаях.
С тех пор я имел
случай лучше ознакомиться с русской драматической труппой Петербурга. Первая героиня и кокетка
в те года, г-жа Владимирова, даже увлекла меня своей внешностью
в переводной драме О.Фёлье"Далила", и этот спектакль заронил
в меня нечто, что еще больше стало влечь к театру.
Если бы не эта съедавшая его претензия, он для того времени был, во всяком
случае, выдающийся актер с образованием, очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик), очень влюбленный
в свое дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться
в бедняка.
Писемский говаривал про него
в таких
случаях...
Представился как раз
случай говорить и о Чернышевском не как о главе нового направления журналистики и политических исканий, а просто как об участнике литературного вечера
в зале Кононова (где теперь Новый театр), на том самом вечере, где бедный профессор Павлов сказал несколько либеральных фраз и возбужденно, при рукоплесканиях, крикнул на всю залу:"Имеяй уши слышать — да слышит!"
Суд над ним по делу об убитой француженке дал ему материал для его пьесы"Дело", которая так долго лежала под спудом
в цензуре. Не мог он и до конца дней своих отрешиться от желания обелять себя при всяком удобном
случае. Сколько помню, и тогда
в номере Hotel de France он сделал на это легкий намек. Но у себя,
в Больё (где он умер), М.М.Ковалевский, его ближайший сосед, слыхал от него не раз протесты против такой"клеветы".
Это черта — во всяком
случае — характерная для тех, кто имел дело с обвиненными, которые
в глазах общественного мнения (а тут, кажется, и по суду) оставлены"
в подозрении".
Я его встретил раз
в кабинете начальника репертуара тотчас по его приезде. Он был уже не молодой, с резко еврейским профилем и даже легким акцентом, или, во всяком
случае, с особенным каким-то немецким выговором.
У меня не было
случая с ним познакомиться
в те зимы, хотя я посещал один музыкальный салон, который держала учительница пения, сожигаемая также страстью к сцене и как актриса и как писательница. Она состояла
в большой дружбе с семейством Рубинштейна (по происхождению она была еврейка); у нее часто бывал его брат,
в форме военного врача; но Антон не заезжал.
Кажется, я получил
в Нижнем письмо (но от кого — тоже не помню), где мне представляли это дело как самое подходящее для меня — во всех смыслах. Верно и то, что я рассчитывал получить выкупную ссуду раньше того, как она была мне выдана, соображая, что такую сумму я, во всяком
случае, должен буду употребить целиком на журнал.
Даже и
в денежном смысле пустился я слишком налегке. Надо было, во всяком
случае, приготовить свой, хотя бы небольшой, капитал. На тысячерублевую выдачу, которую производил мне бывший издатель, трудно было вести дело так, чтобы сразу поднять его. Приходилось ограничивать расходы средними гонорарами и не отягчать бюджета излишними окладами постоянным сотрудникам.
Во всяком
случае, Еф. Зарин не участвовал
в дальнейшей судьбе журнала. Но если б он стал
в нем играть первенствующую роль, то вряд ли бы от этого дело пошло
в гору.
Наш цензор считался самым суровым, да вдобавок невежественным и испивающим. Чтобы дать образчик изуверства и тупости этой духовной цензуры, выбираю один
случай из дюжины. Когда вышла брошюра Дж. — Ст. Милля «Утилитаризм» и получена была
в Петербурге, я тотчас же распорядился, чтобы она как можно скорее была переведена, и поручил перевод молодому студенту (это был не кто иной, как Ткачев, впоследствии известный эмигрант), и он перевел ее чуть ли не
в одни сутки.
Возьму
случай из моего писательства за конец XIX века. Я уже больше двадцати лет был постоянным сотрудником, как романист, одного толстого журнала. И вот под заглавием большого романа я поставил
в скобках:"Посвящается другу моему Е.П.Л.". И как бы вы думали? Редакция отказалась поставить это посвящение из соображений, которых я до сих не понимаю.
Мы с ним вели знакомство до отъезда моего за границу. Я бывал у него
в первое время довольно часто, он меня познакомил со своей первой женой, любил приглашать к себе и вести дома беседы со множеством анекдотов и
случаев из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда не лежало сердце; но между нами все-таки установился такой тон, который воздерживал от всего слишком неприятного.
Что он писал впоследствии — я не знаю; если он уже умер, то
в последнее время. И помнится мне, что только всего один раз судьба столкнула нас
в Петербурге, и он тогда смотрел уже стариком. Он, во всяком,
случае, был старше меня.
С Огаревым я тогда же имел
случай говорить о Якушкине. Генералу сделалось немножко совестно передо мною, и он стал отзываться о нем
в шутливом тоне как о беспорядочной личности, на которую серьезно смотреть нельзя.
Тургенева я не приобрел
в сотрудники
в 1864 году, но мой визит к нему и разговор по поводу моей просьбы о сотрудничестве остались
в моей памяти, и я уже имел
случай вспоминать о них
в печати
в другие годы — и до кончины его, и после.
С московским писательским миром,
в лице Островского и Писемского, я прикасался, но немного. Писемский задумал уже к этому времени перейти на службу
в губернское правление советником, и даже по этому
случаю стал ходить совсем бритый, как чиновник из николаевской эпохи. Я попадал к нему и
в городе (он еще не был тогда домовладельцем), и на даче
в Кунцеве.
Русских тогда
в Латинском квартале было еще очень мало, больше все медики и специалисты — магистранты. О настоящих политических"изгнанниках"что-то не было и слышно. Крупных имен — ни одного. Да и
в легальных сферах из писателей никто тогда не жил
в Париже. Тургенев, может быть, наезжал; но это была полоса его баденской жизни. Домом жил только Н.И.Тургенев — экс-декабрист; но ни у меня, ни у моих сожителей не было
случая с ним видеться.
В ней александрийским размером преподаются разные афоризмы и правила и приведены
случаи и анекдоты из истории, главным образом"Французского театра".
На мое писательство,
в тесном смысле, пестрая жизнь корреспондента, разумеется, не могла действовать благоприятно. Зато она расширила круг всякого рода наблюдений. И знакомство с русскими дополняло многое, что
в Петербурге (особенно во время моих издательских мытарств) я не имел
случая видеть и наблюдать. Не скажу, чтобы соотечественники, даже из «интеллигенции», особенно чем-нибудь выдавались, но для беллетриста-бытописателя — по пословице — «всякое лыко
в строку».
Гораздо позднее,
в 80-х и 90-х годах, я имел
случай видеть, как «Жертва вечерняя» находила достодолжную оценку у самых избранных читателей,
в том числе у моих собратов-беллетристов
в поколениях моложе нашего.
Мне случилось попасть
в залу Нижней палаты и на одну официальную церемонию
в тот момент, когда посланный от королевы придворный чиновник кончал чтение ее ответа на приветствие палаты по
случаю избавления от смертной опасности ее меньшого сына — герцога Эдинбургского, на которого было сделано
в Австралии покушение.
Клубную жизнь я, хоть и немного, но все-таки имел
случай узнать за тот сезон, который оставался
в Лондоне, — с половины мая до половины августа.
Еще
в первый мой приезд Рольстон водил меня
в уличку одного из самых бедных кварталов Лондона. И по иронии
случая она называлась Golden Lane, то есть золотой переулок. И таких Голден-Лэнов я
в сезон 1868 года видел десятки
в Ost End'e, где и до сих пор роится та же непокрытая и неизлечимая нищета и заброшенность, несмотря на всевозможные виды благотворительности и обязательное призрение бедных.
Наше предварительное знакомство было слишком еще незначительно, чтобы сейчас же завязался интимный или, во всяком
случае, живой разговор. От Тургенева вообще веяло всегда холодком, но, как я заметил и
в 1864 году, он и с незнакомым ему человеком мог быть
в своем роде откровенным. Он как бы стоял выше известных щепетильностей и умолчаний.
Мне представлялся очень удачный
случай побывать еще раз
в Праге —
в первый раз я был там также, и я, перед возвращением
в Париж, поехал на эти празднества и писал о них
в те газеты, куда продолжал корреспондировать. Туда же отправлялся и П.И.Вейнберг. Я его не видал с Петербурга, с 1865 года. Он уже успел тем временем опять"всплыть"и получить место профессора русской литературы
в Варшавском университете.
По
случаю национальных празднеств — и большой съезд, вся чешская интеллигенция была
в сборе.
Я имел
случай и еще раз убедиться
в том, как он отзывчиво способен был откликнуться на такое письмо, которое другая бы"знаменитость"оставила без всякого ответа или же ограничилась бы общими местами.
Если
в наших тогдашних разговорах он очень мало касался известных русских писателей, то и об эмиграции он не распространялся. Он уже имел
случай в печати охарактеризовать ее отрицательные качества; с тех пор он, по крайней мере
в Париже, не поддерживал деятельных революционных связей, но следил за всем, что происходило освободительного среди молодежи.
Про эту встречу и дальнейшее знакомство с Гончаровым я имел уже
случай говорить
в печати —
в последний раз и
в публичной беседе на вечере, посвященном его памяти
в Петербурге, и не хотел бы здесь повторяться. Вспомню только то, что тогда было для меня
в этой встрече особенно освежающего и ценного, особенно после потери, какую я пережил
в лице Герцена. Тут судьба, точно нарочно, посылала мне за границей такое знакомство.
У Некрасова он держал себя очень тактично, с соблюдением собственного достоинства,
в общий разговор вставлял, кстати, какой-нибудь анекдотический
случай из своего прошедшего, но никогда не развивал идеи, и человек, не знающий, кто он, с трудом бы принял его за радикала-народника, за публициста, которого цензура считала очень опасным, и тогдашнего руководителя такого писателя, как Михайловский.
Многие, вероятно, и теперь помнят Аристова
в качестве устроителя всевозможных спектаклей, вечеров, чтений и праздников. Я с ним участвовал
в любительских спектаклях еще
в начале 60-х годов и нашел его все таким же-с наружностью отставного военного, при длинных усах и с моноклем
в глазу. Никто бы не сказал, что он по происхождению и воспитанию был из духовного звания и, кажется, даже с званием магистра богословия. Где-то он служил и
в торжественных
случаях надевал на шею орденский крест.
Нашел я ее
в небольшой, изящно обставленной квартире, где-то далеко, отрекомендовался ей как друг театра и большой ее почитатель, отсоветовал ей брать для первого появления перед петербургской публикой роль Адриенны Лекуврер, которую она, может, играла (я этого не помню), но, во всяком
случае, не
в ней так выдвинулась
в «Gymnase»
в каких-нибудь два-три сезона, и после такой актрисы, как уже тогда покойная Дескле, которую
в Брюсселе открыл все тот же Дюма.
Успех этой карточки показывал, что
в петербургской публике им уже интересовались. Но кто? Исключительно, я думаю, молодежь. Я не помню, чтобы его процесс и приговор волновали всех. Во всяком
случае, гораздо меньше, чем впоследствии процесс и гражданская казнь Чернышевского.
К этому настоящему он никогда не относился со спокойным созерцанием, без волнения и
в некоторых
случаях — справедливой тревоги.