Неточные совпадения
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому
времени немало книг, заглядывал даже
в «Космос» Гумбольдта, знал
в подлиннике драмы Шиллера; наши поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я был накануне первого
своего литературного опыта, представленного по классу русской словесности.
Такой режим совсем не говорил о
временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали
своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и
в мужчинах и
в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас
в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Смело говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно было изображать и не
в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо
своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками)
в николаевское
время.
Всегда они говорили о них
в добродушном тоне, рассказывая нам про
свои первые сценические впечатления, про те
времена, когда главная актриса (при мне уже старуха) Пиунова (бабушка впоследствии известной актрисы) играла все трагические роли
в белом канифасовом платье и
в красном шерстяном платке,
в виде мантии.
Фамусовым он был
в меру и барин, и чиновник, и истый человек
времени Реставрации, когда он у
своего баринадостаточно насмотрелся и наслушался господ. Никто впоследствии не заменил его, не исключая и Самарина, которого я так и не видал
в тот приезд ни
в одной его роли.
Я его видел тогда
в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («Не
в свои сани не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то
в «Москвитянине» того
времени. Игра была бойкая, приятная, но без той особой ноты
в создании наивно-пустейшего хлыща, без которой Хлестаков не будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался нашим лучшим Хлестаковым.
„Николай Карлович“ (как его всегда звали
в публике) был типичный продукт
своего времени, талантливый дилетант, из тогдашних прожигателей жизни, с барским тоном и замашками; но комедиант
в полном смысле, самоуверенный, берущийся за все, прекрасный исполнитель светских ролей (его
в „Кречинском“ ставили выше Самойлова и Шуйского), каратыгинской школы
в трагедиях и мелодрамах, прибегавший к разным „штучкам“
в мимических эффектах, рассказчик и бонмотист (острослов), не пренебрегавший и куплетами
в дивертисментах, вроде...
Равнодушие к судьбам
своего отечества, к тому, что делалось
в Крыму, да и во
время севастопольской осады, держалось и
в студенчестве.
Сколько я помню по рассказам студентов того
времени, и
в Москве и
в Петербурге до конца 50-х годов было то же отсутствие общего духа.
В Москве еще
в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их на экзаменах
своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Читал больше французские романы, и одно
время довольно усердно Жорж Занда, и доставлял их девицам, моим приятельницам, прибегая к такому невинному приему: входя
в гостиную, клал томик
в тулью
своей треуголки и как только удалялся с барышней
в залу ходить (по тогдашней манере), то сейчас же и вручал запретную книжку.
По состоянию
своих финансов я попадал на верхи. Но тогда, не так как нынче, всюду можно было попасть гораздо легче, чем
в настоящее
время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и
в балет, чуть ли не на бенефис, и
в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев
в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных, совсем не отзывавших казанскими"занимательными".
Тут я открою скобку и повторю еще раз (чтобы к этому уже более не возвращаться), что мы —
в наше студенческое
время и
в Казани, и
в Дерпте, да и
в столицах — не смотрели такими глазами на
свою нужду, как нынешняя молодежь.
По
времени своей студенческой юности он принадлежал поколению Тургенева, Каткова, Леонтьева, Кудрявцева — и одновременно с ними попал
в Берлин, где страстно предавался изучению филологии и истории литературы,
в особенности Шекспира и итальянских поэтов.
Даже по
своей европейской выучке и культурности он был дореформенный барин-гуманист, словесник, с культом всего, что германская наука внесла
в то
время в изучение и классической древности, и Возрождения, и средневековья. Уварова можно было назвать"исповедником"немецкого гуманизма и романтизма. И Шекспира, и итальянских великих поэтов он облюбовал через немцев, под их руководительством.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом
в вакационное
время в начале и
в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и
в Москву зимой, несколько раз осенью, проводил по неделям и
в Петербурге, возвращаясь
в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом
в обе столицы я все сильнее втягивался
в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу
своих научно-литературных трудов, а потом уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
И
в то же
время писательская церебрация шла
своим чередом, и к четвертому курсу я был уже на один вершок от того, чтобы взять десть бумаги, обмакнуть перо и начать писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
После"Званых блинов"я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии
в казанскую треть романа"
В путь-дорогу") и даже читал их у Дондуковых
в первый их приезд
в присутствии профессора Розберга, который был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал
свое время в Москве, когда все они более или менее настраивали себя на идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов.
О М.Л.Михайлове я должен забежать вперед, еще к годам моего отрочества
в Нижнем. Он жил там одно
время у
своего дяди, начальника соляного правления, и уже печатался; но я, гимназистом, видел его только издали, привлеченный его необычайно некрасивой наружностью. Кажется, я еще и не смотрел на него тогда как на настоящего писателя, и его беллетристические вещи (начиная с рассказа"Кружевница"и продолжая романом"Перелетные птицы") читал уже
в студенческие годы.
Не нужно забывать, что Писемский по переезде
своем в Петербург (значит, во второй половине 50-х годов) стал близок к Тургеневу, который одно
время сделал из него
своего любимца, чрезвычайно высоко ставил его как талант, водил с ним приятельское знакомство, кротко выносил его разносы и участвовал даже волей-неволей
в его кутежах. Тургенева как художника Писемский понимал очень тонко и определял образно и даже поэтично обаяние его произведений.
Он был несомненный реалист, не сбившийся с пути
в каратыгинское
время, сознательно стоявший за правду и естественность, но слишком иногда виртуозный, недостаточно развитый литературно, а главное, ставивший
свое актерское"я"выше всего на свете.
Если бы не эта съедавшая его претензия, он для того
времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием, очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик), очень влюбленный
в свое дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться
в бедняка.
Московские традиции и преданность Островскому представлял собою и Горбунов, которого я стал вне сцены видать у начальника репертуара Федорова, где он считался как бы
своим человеком. Как рассказчик — и с подмостков и
в домах — он был уже первый увеселитель Петербурга. По обычаю того
времени,
свои народные рассказы он исполнял всегда
в русской одежде и непременно
в красной рубахе.
Он кормил и поил пишущую братию, особенно
в первые два года. Журнал (к зиме 1860–1861 года) взял уже
в свои руки Благосветлов. Прежняя редакция распалась, А.Григорьев ушел к братьям Достоевским
в журнал"
Время".
Не
в виде оправдания, а как фактическую справку — приведу то, что из людей 40-х, 50-х и 60-х годов, сделавших себе имя
в либеральном и даже радикально-революционном мире, один только Огарев еще
в николаевское
время отпустил
своих крепостных на волю, хотя и не совсем даром.
Для себя он возобновил старинную пьесу Лукина"Рекрутский набор",
в постановке"Ребенка"прямого участия не принимал, но, случаясь на сцене и во
время репетиций, со мною бывал чрезвычайно любезен и занимал меня анекдотами и воспоминаниями из
своей московской жизни и парижских похождений.
В той жестокой полемике, какая завязалась между «
Временем», а впоследствии «Эпохой», и радикальными журналами, Федор Достоевский весьма сильно участвовал, но не подписывал
своих статей.
Сухово-Кобылин оставался для меня, да и вообще для писателей и того
времени, и позднейших десятилетий — как бы невидимкой, некоторым иксом. Он поселился за границей, жил с иностранкой, занимался во Франции хозяйством и разными видами скопидомства, а под конец жизни купил виллу
в Больё — на Ривьере, по соседству с М.М.Ковалевским, после того как он
в своей русской усадьбе совсем погорел.
Мое личное знакомство с Александром Николаевичем продолжалось много лет; но больше к нему я присматривался
в первое
время и
в Петербурге, где он обыкновенно жил у брата
своего (тогда еще контрольного чиновника, а впоследствии министра), и
в Москве, куда я попал к нему зимой
в маленький домик у"Серебряных"бань, где-то на Яузе, и нашел его
в обстановке, которая как нельзя больше подходила к лицу и жизни автора"Банкрута"и"Бедность — не порок".
По этой части он с молодых годов — по свидетельству
своих ближайших приятелей — "побил рекорд", как говорят нынче. Его приятель — будущий критик моего журнала"Библиотека для чтения"Е.Н.Эдельсон, человек деликатный и сдержанный, когда заходила речь об этом свойстве Островского, любил повторять два эпизода из
времен их совместного"прожигания"жизни, очень типичных
в этом смысле.
Мы видались с Балакиревым
в мое дерптское
время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался
в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с теми же
своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
Все это было очень искренно, горячо, жизненно — и
в то же
время, однако, слишком прямолинейно и преисполнено узкоидейного реализма. Таким неистовым поборником русского искусства оставался Стасов до самой
своей смерти. И мы с ним —
в последние годы его жизни — имели нескончаемые споры по поводу книги Толстого об искусстве.
В нашей беллетристике до конца XIX века роман"
В путь-дорогу", по
своей программе, бытописательному и интеллигентному содержанию, оставался единственным. Появились
в разное
время вещи из жизни нашей молодежи, но все это отрывочно, эпизодично.
Живя у матушки моей, еще
в январе 1863 года, я предлагал ей поселиться
в Нижнем. Тогда сестра моя оставалась подолгу
в деревне с
своим мужем, и мне искренно хотелось остаться на неопределенное
время при моей старушке.
Выходило, однако ж, так, что, будь цифра, якобы переданная мне при заключении контракта, и
в действительности такая, я бы мог, по всей вероятности, повести дела не блестяще, но сводя концы с концами, особенно если б, выждав
время, продал выгодно
свою землю.
Мы с ним вели знакомство до отъезда моего за границу. Я бывал у него
в первое
время довольно часто, он меня познакомил со
своей первой женой, любил приглашать к себе и вести дома беседы со множеством анекдотов и случаев из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда не лежало сердце; но между нами все-таки установился такой тон, который воздерживал от всего слишком неприятного.
Он же несколько ранее влюбился
в талант Чехова, когда тот только что стал печатать
свои рассказы
в"Новом
времени".
И этот"Петя"еще до превращения
своего в эмигранта, когда сделался критиком, разбирал
в снисходительном тоне одну из моих повестей, которая, кажется, появилась
в том самом"Деле", где он состоял одно
время рецензентом.
Бывший впоследствии ответственным редактором"Нового
времени", Федоров (которого все звали"Эм-пе-фё") перешел
в"Библиотеку"с самой
своей первой статейки о французском театре и продолжал давать некоторое
время отчеты и при мне.
Николая Ивановича я навещал
в его квартире на Васильевском острове, помню его голос, произношение с южнорусским оттенком, искренность и даже пылкость его тона, когда он вспоминал что-нибудь из
своей молодости или характеризовал те исторические лица, какими особенно интересовался
в то
время.
Щапов сохранял тон и внешность человека, прикосновенного к духовному сословию; дух тогдашних политических и общественных протестов захватил его всецело.
В его лице по тому
времени явился один из самых первых просвещенных врагов бесправия и гнета. Если он увлекался
в своих оценках значения раскола и некоторых черт древнеземского уклада, то самые эти увлечения были симпатичны и
в то
время совсем не банальны.
В"Библиотеку"она дала блестящий рассказ из того переходного
времени, когда дворяне-рабовладельцы стали задумываться над вопросом: как же им теперь быть, что делать и как удержать
свое прежнее, уже невозвратное прошлое.
Перспектива — для меня — была самая заманчивая. Во мне опять воскрес"научник", и сближение с таким молодым сторонником научно-философской доктрины (которую я до того специально не изучал) было совершенно
в моих нотах. Мы тут же сговорились: если я улажу
свою поездку — ехать
в одно
время и даже поселиться
в Париже
в одном месте. Так это и вышло
в конце сентября 1865 года по русскому стилю.
Другой обломок той же романтической полосы театра, но
в более литературном репертуаре, Лаферрьер, еще поражал
своей изумительной моложавостью, явившись для прощальных
своих спектаклей
в роли дюмасовского"Антони", молодого героя, которую он создал за тридцать лет перед тем. Напомню, что этот Лаферрьер играл у нас на Михайловском театре
в николаевское
время.
Для поправления
своего материального положения я мог бы выбрать тогда адвокатскую деятельность (к сему меня сильно склонял Урусов, только что поступивший
в окружной суд), но я смотрел тогда (да и впоследствии) совсем не сочувственно на профессию адвоката. А она, конечно, дала бы мне
в скором
времени хороший заработок — я имел все данные и все права, чтобы сделаться"присяжным поверенным". Мечта о сцене была совершенно бескорыстна. Расчеты на выгодную карьеру
в нее абсолютно не входили.
Как преподаватель
в классе Консерватории, Сансон держался тона учителя"доброго старого
времени", всем говорил"ты", даже и женщинам, покрикивал на них весьма бесцеремонно и частенько доводил до слез
своих слушательниц.
Я, конечно, согласился. И это был действительно Гамбетта — легендарный герой освободительного движения, что-то вроде французского Гарибальди, тем более что он попал даже
в военные министры во
время своего турского"сидения". О знакомстве с Гамбеттой (оно продолжалось до 80-х годов) я поговорю дальше; а теперь доскажу о моих драматических экскурсиях.
Время берет
свое, и то, что было гораздо легче правильно оценить
в 80-х и 90-х годах, то коробило наших аристархов пятнадцать и больше лет перед тем и подталкивало их перо на узкоморальные «разносы». Теперь,
в начале XX века, когда у нас вдруг прокатилась волна разнузданного сексуализма и прямо порнографии (
в беллетристике модных авторов), мне подчас забавно бывает, когда я подумаю, что иной досужий критик мог бы и меня причислить к родоначальникам такой литературы. На здоровье!
Они много пьют, столько же тратят
времени на
свои пирушки, дуэли,"коммерсы"празднества и поездки, но все-таки
в массе больше посещают лекции.
С высот
своего credo он одинаково клеймил и осмеивал ненавистный ему дух
времени, не делая исключения ни для какой партии, ни для какого направления, ни для какой стороны тогдашней французской,
в особенности парижской, жизни.
Как истый холостяк с твердыми привычками Спенсер предложил мне проводить его до клуба"Атеней", где он часа два до обеда проводил неизменно. Нам надо было пересечь весь Гайд-Парк. Шли мы около получаса и все
время оживленно беседовали. Он вышел из
своей суховатой флегмы, потому что я дерзнул вступить с ним
в продолжительное прение.