Неточные совпадения
Но дело
в том, что
общий гнет совсем не чувствовался нами так, как принято признавать до сих пор
в русской публицистике.
Все, что тогда было поживей умом и попорядочнее, мужчины и женщины, по-своему шло вперед, читало, интересовалось и событиями на Западе, и всякими выдающимися фактами внутренней жизни, подчинялось, правда,
общему гнету сверху, но не всегда мирилось с ним, сочувствовало тем, кто «пострадал», значительно было подготовлено к тому движению, которое началось после Крымской войны, то есть всего три года после того, как мы вышли из гимназии и превратились
в студентов.
Без той
общей культурности,
в воздухе которой я рос и воспитывался, нельзя было получить известных предрасположений, помимо вопроса о личной даровитости.
Управлялся он городской дирекцией. Это отзывалось уже новыми порядками.
Общий строй игры и постановки пьес для губернского города — совсем не плохие, никак не хуже (по тогдашнему времени), чем, например, частные театры Петербурга и Москвы и
в конце XIX века, прикидывая их к уровню образцовых сцен, за исключением, конечно, Художественного театра.
Сколько я помню по рассказам студентов того времени, и
в Москве и
в Петербурге до конца 50-х годов было то же отсутствие
общего духа.
В Москве еще
в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И
общий „дух“
в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами
в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Чего-нибудь
общего, сплоченного
в студенчестве не было.
Но и тогда существовали давно два польских союза"Щегул"и"Огул", которые не признавали немецкого
общего устава. Они добились этого не без борьбы, и их немцы побаивались уже потому, что
в случае дуэлей (по-дерптски"шкандалов") они выходили только на пистолетах, а не на немецких эспадронах, которые мы звали неправильно"рапирами".
Сначала — что представлял собою Дерпт
в его
общей жизни, как"академический"городок и как уездный городок остзейского края, который все-таки входил
в состав Русской империи и,
в известной степени, испытывал неизбежное воздействие нашего государственного и национального строя.
Затем, университет
в его лучших представителях, склад занятий, отличие от тогдашних университетских городов, сравнительно, например, с Казанью, все то, чем действительно можно было попользоваться для своего
общего умственного и научно-специального развития; как поставлены были студенты
в городе; что они имели
в смысле обще-развивающих условий; какие художественные удовольствия; какие формы общительности вне корпоративной, то есть почти исключительно трактирной (по"кнейпам") жизни, какую вело большинство буршей.
Если бы за все пять лет забыть о том, что там, к востоку, есть обширная родиной что
в ее центрах и даже
в провинции началась работа общественного роста, что оживились литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России
в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник, то вы не услыхали бы с кафедры ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с
общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к тому, что делается на немецком Западе и
в Прибалтийском крае, вот какая нота слышалась всегда и везде.
Но и
в этой сфере он был для меня интересен. Только что перед тем он брал командировку
в Париж по поручению министра двора для изучения парижского театрального дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со многим, что мне было полезно и тогда, когда я
в Париже
в 1867–1870 годах изучал и
общее театральное дело, и преподавание сценического искусства.
И когда я сидел у Плетнева
в его кабинете — она вошла туда и, узнав, кто я, стала вспоминать о нашей
общей родственнице и потом сейчас же начала говорить мне очень любезные вещи по поводу моей драмы"Ребенок", только что напечатанной
в январской книжке"Библиотеки для чтения"за 1861 год.
Сам П.И. как-то
в"Союзе писателей", уже
в начале XX века, счел нелишним сделать — хоть и задним числом — сообщение
в свою защиту, где он старался показать, до какой степени была преувеличена его вина перед тогдашним освободительным настроением литературных сфер. Некоторые из наших
общих приятелей находили, что П.И. напрасно потревожил эту старину. Не следовало — на их оценку — оправдываться.
Тогда театральная цензура находилась
в Третьем отделении, у Цепного моста, и с обыкновенной цензурой не имела ничего
общего; а"Главное управление по делам печати"еще не существовало.
Прежде всего я узнал
в калитке стоявшего для наблюдения — кого же? Моего цензора Нордштрема,
в шляпе и шинели, с лицом официального соглядатая. Но ведь он был чиновник Третьего отделения и получил это"особое"поручение, с драматической цензурой имевшее мало
общего.
Тема, как видите, весьма далекая от всех моих тогдашних первенствующих интересов как писателя. Но материал достался мне стоящий, да вдобавок еще отвечавший
общему настроению —
в сторону мира, деревни, крестьянства.
Я уже видал ее
в такой"коронной"ее роли, как Кабаниха
в"Грозе", и этот бытовой образ, тон ее, вся повадка и говор убеждали вас сейчас же, какой творческой силой обладала она, как она умела"перевоплощаться", потому что сама по себе была чисто петербургское дитя кулис — добродушное, веселое, наивное существо, не имеющее ничего
общего со складом Кабанихи, ни с тем бытом, где родилось и распустилось роскошным букетом такое дореформенное существо.
Тогда Москва имела отдельную, самостоятельную дирекцию, на одинаковом положении с Петербургом. Но
общие порядки были все такие же, только
в Москве драматическая труппа сложилась гораздо удачнее; был еще жив М.С.Щепкин, а с репертуаром Островского явилась целая группа талантливых бытовых исполнителей. И чиновнический гнет чувствовался гораздо меньше.
Точно какой серьезный, но с юмором, московский обитатель Замоскворечья или Козихи (где он и жил
в собственном домике), вряд ли имеющий что-нибудь
общее с миром искусства и
в то же время такой прирожденный художник сцены.
Мне лично всегда так ярко представлялась эта, быть может, и выдуманная сцена, что я воспользовался ею впоследствии
в моем романе"На суд", где фабула и психический анализ мужа и жены не имеют, однако, ничего
общего с этой московской историей.
Музыка
в те зимы входила уже значительно
в сезонный обиход столицы. Но Петербург (как и Москва) не имел еще средств высшего музыкального образования, даже о какой-нибудь известной частной школе или курсах что-то совсем не было слышно.
Общая музыкальная грамотность находилась еще
в зачатке. Музыке учили
в барских домах и закрытых заведениях, и вкус к ней был довольно распространен, но только"
в свете", между"господ", а гораздо меньше
в среднем кругу и среди того, что называют"разночинцами".
По
общей подготовке, по грамотности и высшему обучению сделал это Антон Рубинштейн; а по развитию своего оригинального стиля
в музыкальной драме — те, кто вышел из"Кучки", и те, кто был воспитан на их идеалах, что не помешало, однако, таланту, как Чайковский, занять рядом с ними такое видное и симпатичное место.
Это был вызов, брошенный впервые казенной академии, не
в виде только разговоров, споров или задорных статеек, а
в виде дела,
общей работы, проникнутой хотя и односторонним, но искренним и
в основе своей здоровым направлением.
Со стороны подписчиков были также представляемы отдельные претензии, но какого-либо
общего протеста
в печати я не помню.
У меня есть повесть"Поддели", написанная мною
в Петербурге
в 1871 году. Там является эпизодическое лицо одного московского холостяка. Наши
общие знакомые находили, что
в нем схвачены были характерные черты душевного склада Берга,
в том числе и его культ женского пола.
То, что появилось
в первое время
в"Библиотеке", носило
общее заглавие:"Велик Бог земли русской". Подошел август 1864 года. Якушкин запросился со мною
в Нижний на ярмарку.
Если оно составлялось не совсем так, как я мечтал, вина была не моя. А мой выбор остановился на нем потому, что он считался тогда
в Петербурге самым замечательным энциклопедистом и по философии, и по истории точных знаний, и по
общей истории, и по общественным наукам.
Григорьев всегда и давно интересовал меня. Его славянофильство не отнимало у него
в моих глазах ни талантливости, ни ума, ни замечательных критических способностей. Я читал все, что он печатал и по
общей критике, и как театральный рецензент.
Процессы М.Л.Михайлова и потом Чернышевского уже наложили на
общее настроение тогдашней либеральной доли общества траурный налет. Приговор Михайлова и его отправление на каторгу
в кандалах (карточки продавались под спудом), а потом публичная казнь Чернышевского после долгого сиденья
в крепости усиливали еще минорное настроение.
В толстых журналах уровень критики понизился. Добролюбова не мог заменить такой писатель, как Антонович. Да вскоре замолк и"Современник". Аполлон Григорьев при всех своих славянофильских увлечениях все-таки головой стоял выше тогдашнего уровня рецензентов — и
общих и театральных.
Здесь же первенствующий интерес получат
общие итоги и оценки моих пережитков, а выдающиеся иностранцы будут появляться лишь попутно,
в прямой связи с теми новыми сферами жизни, идей и всяких духовных приобретений, через которые я проходил за целых пять лет житья на западе.
В моих заграничных экскурсиях и долгих стоянках я не переставал быть русским писателем. Лондон сыграл немаловажную роль
в моем
общем развитии
в разных смыслах. Но это вышло ужо
в следующем году. А пока он только заохотил меня к дальнейшему знакомству с ним.
Меня поддерживало убеждение
в том, что замысел"Жертвы вечерней"не имел ничего
общего с порнографической литературой, а содержал
в себе горький урок и беспощадное изображение пустоты светской жизни, которая и доводит мою героиню до полного нравственного банкротства.
Тогда русский эмигрант или вообще ищущий участия
в революционном движении не нашел бы себе надлежащей почвы. Парижское студенчество, как я уже заметил, тогда (то есть
в период 1865–1868 годов) не занималось ни подпольным, ни явным движением. Но
общий дух делался все-таки более оппозиционным.
Попал я через одного француза с первых же дней моего житья
в этот сезон
в пансиончик с
общим столом, где сошелся с русским отставным моряком Д. — агентом нашего"Общества пароходства и торговли", образованным и радушным холостяком, очень либеральных идей и взглядов, хорошо изучившим лондонскую жизнь. Он тоже не мало водил и возил меня по Лондону, особенно по части экскурсий
в мир всякого рода курьезов и публичных увеселений, где"нравы"с их отрицательной стороны всего легче и удобнее изучать.
Общий наш разговор у Луи Блана шел по-французски. Морлей объяснялся на этом языке свободно. После завтрака мы пошли гулять по набережной, и вот тут Морлей стал меня расспрашивать о том русском движении, которое получило уже и
в Европе кличку"нигилизма".
Вот такой суд — с застывшими формами и вековой неподвижностью — всего лучше выказывал, до какой степени
в Англии добро и зло переплетены
в деле
общей правды и справедливости. Суд — свободный и независимый; но с варварским нагромождением старых законов, с жестокими наказаниями, с виселицей; а
в гражданских процессах — с возмутительной дороговизной; да и
в уголовных — с такими же адскими ценами стряпчим и адвокатам.
Несколько фениев были повешены. И никто-то этим не возмущался
в респектабельной печати. Вся жесткая нетерпимость англичан — даже и к расам, которые объединены под
общей кличкой"Британия", — выставлялась во всей своей неприглядности.
Вода сверху, через трап, брызгала и
в нашу
общую каюту.
В заседаниях конгресса, под
общей фразеологией начал"Мира и свободы", и происходила более или менее затушеванная распря между политическим радикализмом и социализмом, вплоть до анархической пропаганды Бакунина. Около него и скучивалась самая крайняя группа из французов и русских.
И
в таком селении все было неизмеримо культурнее, чем у нас,
в России. Поражала зажиточность крестьян,
общая грамотность, живое чувство своего национального достоинства. Когда показалась процессия к дому, где родился Гус, мы любовались целой кавалькадой молодых парней и шествием девушек
в белом — и все это были крестьяне и крестьянки.
Я имел случай и еще раз убедиться
в том, как он отзывчиво способен был откликнуться на такое письмо, которое другая бы"знаменитость"оставила без всякого ответа или же ограничилась бы
общими местами.
Но ни характер героя, ни его жены, ни обстановка — ничто не подсказано той историей, которую я слыхал только
в самых
общих чертах.
Но все это, как известно, не помешало после Амедея Сивы реставрации Бурбонов
в виде сына Изабеллы, воспитанного
в Австрии. И тогда уже нам, заезжим иностранцам, обязанным давать читателям наших газет итоги тогдашнего политико-культурного status quo Испании, было видно, что ни к республике, ни к федерации нация эта еще не была готова. Слишком было еще много разной исторической ветоши
в темноте массы,
в клерикализме,
в бедности,
в общем"спустя рукава", напоминавшем мне мое любезное отечество.
Внешность Герцена,
в особенности его взгляд и
общий абрис головы, очень верно передавал известный портрет работы Ге, который я уже видал раньше.
С разными"барами", какие и тогда водились
в известном количестве, я почти что не встречался и не искал их. А русских обывателей Латинской страны было мало, и они также мало интересного представляли собою. У Вырубова не было своего"кружка". Два-три корреспондента, несколько врачей и магистрантов, да и то разрозненно, — вот и все, что тогда можно было иметь. Ничего похожего на ту массу русской молодежи — и эмигрантской и
общей, какая завелась с конца 90-х годов и держится и посейчас.
В это время Париж сильно волновался. История дуэли Пьера Бонапарта с Виктором Нуаром чуть не кончилась бунтом. Дело доходило до грандиозных уличных манифестаций и вмешательства войск, Герцен ходил всюду и очень волновался. Его удивляло то, что наш
общий с ним приятель Г.Н.Вырубов как правоверный позитивист, признающий как догмат, что эра революции уже не должна возвращаться, очень равнодушно относился к этим волнениям.
В тех маскарадах, где мы встречались, с ней почти всегда ходил высокий, франтоватый блондин, с которым и я должен был заводить разговор. Это был поляк П., сын эмигранта, воспитывавшийся
в Париже, учитель французского языка и литературы
в одном из венских средних заведений. Он читал
в ту зиму и публичные лекции, и на одну из них я попал: читал по писаному, прилично, с хорошим французским акцентом, но по содержанию —
общие места.
Факт, показывающий, что
в моменты
общего возбуждения карманники не практикуют, как
в обыкновенное время.
Неточные совпадения
Тут был Проласов, заслуживший // Известность низостью души, // Во всех альбомах притупивший, // St.-Priest, твои карандаши; //
В дверях другой диктатор бальный // Стоял картинкою журнальной, // Румян, как вербный херувим, // Затянут, нем и недвижим, // И путешественник залётный, // Перекрахмаленный нахал, //
В гостях улыбку возбуждал // Своей осанкою заботной, // И молча обмененный взор // Ему был
общий приговор.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то
общими местами, с заметною скромностию, и разговор его
в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши
в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
«Ребята, вперед!» — кричит он, порываясь, не помышляя, что вредит уже обдуманному плану
общего приступа, что миллионы ружейных дул выставились
в амбразуры неприступных, уходящих за облака крепостных стен, что взлетит, как пух, на воздух его бессильный взвод и что уже свищет роковая пуля, готовясь захлопнуть его крикливую глотку.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего
общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс
в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие,
общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»