Неточные совпадения
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому
времени немало книг, заглядывал даже
в «Космос» Гумбольдта, знал
в подлиннике драмы Шиллера;
наши поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я был накануне первого своего литературного опыта, представленного по классу русской словесности.
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня
в первых двух книгах «
В путь-дорогу». Но когда я писал этот роман, я еще близко стоял ко
времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь.
В общем верно, но полной объективности еще нет.
Доказательство того, что у нас было много
времени, — это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей
в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли все
наши деньжонки. Абонироваться было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь этого благополучия только
в шестом классе; а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от
нашего Нижнего базара, то есть приречной части
нашего города. Тут все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось
в наших столицах, а
в «Герое
нашего времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Я его видел тогда
в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («Не
в свои сани не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то
в «Москвитянине» того
времени. Игра была бойкая, приятная, но без той особой ноты
в создании наивно-пустейшего хлыща, без которой Хлестаков не будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался
нашим лучшим Хлестаковым.
Перед тем как меня снаряжали
в студенты, я прощался с моим родным городом, когда мы вернулись из деревни к августу, к ярмарочному
времени. И весной, когда я гулял с сестрой по набережной и
нашему «Откосу», и теперь на прощанье я подолгу стаивал на вышке, откуда видно все Заволжье, и часть ярмарки, и Печерский монастырь, и слева Егорьевская башня кремля.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание
в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали
наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия
в настоящее
время; да и тогда это было очень
в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
По состоянию своих финансов я попадал на верхи. Но тогда, не так как нынче, всюду можно было попасть гораздо легче, чем
в настоящее
время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и
в балет, чуть ли не на бенефис, и
в галерее пятого яруса нашел и
наших восточников-казанцев
в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных, совсем не отзывавших казанскими"занимательными".
Тут я открою скобку и повторю еще раз (чтобы к этому уже более не возвращаться), что мы —
в наше студенческое
время и
в Казани, и
в Дерпте, да и
в столицах — не смотрели такими глазами на свою нужду, как нынешняя молодежь.
Его жена, графиня Софья Михайловна, была для всего
нашего кружка гораздо привлекательнее графа. Но первое
время она казалась чопорной и даже странной, с особым тоном, жестами и говором немного на иностранный лад. Но она была —
в ее поколении — одна из самых милых женщин, каких я встречал среди
наших барынь света и придворных сфер; а ее мать вышла из семьи герцогов Биронов, и воспитывали ее вместе с ее сестрой Веневитиновой чрезвычайно строго.
В память моих успехов
в Дерпте, когда я был"первым сюжетом"и режиссером
наших студенческих спектаклей (играл Расплюева, Бородкина, городничего, Фамусова), я мог бы претендовать и
в Пассаже на более крупные роли. Но я уже не имел достаточно
времени и молодого задора, чтобы уходить с головой
в театральное любительство.
В этом воздухе интереса к сцене мне все-таки дышалось легко и приятно. Это только удваивало мою связь с театром.
В нашей критике вопрос этот вообще до сих пор недостаточно обработан, и только
в самое последнее
время в этюдах по истории
нашей словесности начали появляться более точные исследования на эту тему.
В нашей беллетристике до конца XIX века роман"
В путь-дорогу", по своей программе, бытописательному и интеллигентному содержанию, оставался единственным. Появились
в разное
время вещи из жизни
нашей молодежи, но все это отрывочно, эпизодично.
Несмотря на то что
в моей тогдашней политико-социальной"платформе"были пробелы и недочеты, я искренно старался о том, чтобы
в журнале все отделы были наполнены. Единственный из тогдашних редакторов толстых журналов, я послал специального корреспондента
в Варшаву и Краков во
время восстания — Н.
В.Берга, считавшегося самым подготовленным
нашим писателем по польскому вопросу. Стоило это, по тогдашним ценам, не дешево и сопряжено было с разными неприятностями и для редакции и для самого корреспондента.
В кружок его журналов (сначала"
Время", потом"Эпоха") я вхож не был, и
наше личное знакомство состоялось уже позднее, по поводу прекращения его журнала, когда"Библиотека"удовлетворяла его подписчиков.
Я уже сказал выше, что других знаменитостей того
времени, как Некрасова, Гончарова, Салтыкова, я
в те годы, 1863–1865, лично еще не знал, и
наше знакомство пошло уже после возвращения моего
в Петербург, к 1871 году.
Время берет свое, и то, что было гораздо легче правильно оценить
в 80-х и 90-х годах, то коробило
наших аристархов пятнадцать и больше лет перед тем и подталкивало их перо на узкоморальные «разносы». Теперь,
в начале XX века, когда у нас вдруг прокатилась волна разнузданного сексуализма и прямо порнографии (
в беллетристике модных авторов), мне подчас забавно бывает, когда я подумаю, что иной досужий критик мог бы и меня причислить к родоначальникам такой литературы. На здоровье!
Русские моего
времени, когда попадали
в Лондон, все — если они только были либерально настроенные — являлись на поклон к издателю"Колокола". Но ни
в 1868 году, ни годом раньше,
в 1867 (когда я впервые попал
в Лондон) Герцена уже не было
в Англии, и я уже рассказал о
нашей полувстрече
в Женеве
в конце 1865 года.
Тогда он смотрел еще очень моложаво, постарше меня, но все-таки он человек скорее
нашего поколения. Наружности он был скромной, вроде англиканского пастора, говорил тихо, сдержанно, без всякого краснобайства, но с тонкими замечаниями и оценками. Он
в то
время принадлежал исключительно литературе и журнализму и уже позднее выступил на политическую арену, депутатом, и дошел до звания министра по ирландским делам
в министерстве Гладстона.
Я присутствовал на всех заседаниях конгресса и посылал
в"Голос"большие корреспонденции. Думается мне, что
в нашей тогдашней подцензурной печати это были первые по
времени появления отчеты о таком съезде, где
в первый раз буржуазная Европа услыхала голос сознательного пролетариата, сплотившегося
в союз с грозной задачей вступить
в открытую борьбу с торжествующим пока капиталистическим строем культурного общества.
Правительственной драматической школы не было
в столице Австрии. Но
в консерватории Общества друзей музыки (куда одно
время наш Антон Рубинштейн был приглашен директором) уже существовал отдел декламации. Я посещал уроки Стракоша. Он считался образцовым чтецом, но стоял по таланту и манере гораздо ниже таких актеров-профессоров Парижской консерватории моего
времени, как Сансон, Ренье, Брессан, а впоследствии знаменитый jeune premier классической французской комедии — Делоне.
Уже по дороге с вокзала до дома, где жила синьора Ортис, я сразу увидал, что Мадрид — совсем не типичный испанский город, хотя и достаточно старый. Вероятно, он теперь получил еще более"общеевропейскую"физиономию — нечто вроде большого французского города, без той печати, какая лежит на таких городах, как Венеция, Флоренция, Рим, а
в Испании — андалузские города. И это впечатление так и осталось за все
время нашего житья.
В это
время Париж сильно волновался. История дуэли Пьера Бонапарта с Виктором Нуаром чуть не кончилась бунтом. Дело доходило до грандиозных уличных манифестаций и вмешательства войск, Герцен ходил всюду и очень волновался. Его удивляло то, что
наш общий с ним приятель Г.Н.Вырубов как правоверный позитивист, признающий как догмат, что эра революции уже не должна возвращаться, очень равнодушно относился к этим волнениям.
На
наших водах вдруг стряслась такая денежная паника, что за русские сторублевки менялы не давали ничего,хотя
наш курс стоял тогда очень высоко:
в Берлине давали на рубль три талера, а
в Париже все
время, пока я там жил, 350–360 франков за сто лей.
Я узнал об этом случайно во
время войны,
в Германии, сейчас же стал разузнавать о ней, вступил с ней
в переписку; она откликнулась, видя, как я верен
нашей давнишней дружбе. Но было поздно, и я ее
в живых уже не застал.
При
нашей личной встрече он сразу взял тот простой и благожелательный тон, который показывал, что, если он кого признает желательным сотрудником, он не будет его муштровать, накладывать на него свою редакторскую ферулу. Таким он и оставался все
время моей работы
в «Отечественных записках» при его жизни до мучительной болезни, сведшей его
в могилу, что случилось, когда я уже жил
в Москве.
Журнализм и пресса опять значительно ожили, после запрещений таких органов, как"Современник"и даже полуславянофильское"
Время"Достоевского.
В беллетристике были еще налицо все
наши корифеи. Критика и публицистика заметно оживились. Сатира,
в лице Салтыкова, была
в самом расцвете.
Наша встреча
в клубе произошла во
время маскарадного бала. Она была
в маске и домино. Аристов представил меня; фамилии маски он не назвал, но, дав понять, кто она, оставил нас
в одной из гостиных.
Но это было уже после
нашей свадьбы, бывшей
в ноябре 1872 года. Я венчался
в Троицком соборе и был так еще слаб, что мне поставили кресло во
время венчания.
О его последней болезни и смерти я писал
в свое
время и резюмировал итоги
нашего знакомства
в книге"Столицы мира".
Как я сейчас сказал,
в это
время меня не было
в России. И
в Париже (откуда я уехал после смерти Герцена
в январе 1870 года) я не мог еще видеть Лаврова. Дальнейшее
наше знакомство относится к тем годам Третьей республики, когда Лавров уже занял
в Париже как вожак одной из революционных групп видное место после того, как он издавал журналы и сделал всем характером своей пропаганды окончательно невозможным возвращение на родину.
В Женеве он поддерживал себя материально, давая уроки и по общим русским предметам, и по фортепианной игре. Когда я (во
время франко-прусской войны) заехал
в Женеву повидаться с Лизой Герцен, я нашел его ее учителем. Но еще раньше я возобновил
наше знакомство на конгрессах"Мира и свободы", всего больше на первом по счету из тех, на какие я попадал, —
в Берне.
А его любовь создавать новые словечки вызывала плоские насмешки, на которые, особенно
в первое
время его деятельности, была щедра
наша газетная критика, умышленно забывавшая о положительных достоинствах его произведений.
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы
время знаем //
В деревне без больших сует: // Желудок — верный
наш брегет; // И кстати я замечу
в скобках, // Что речь веду
в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Одессу звучными стихами //
Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то
время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело
в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный день // Давать насильственную тень.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я
в то
время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; //
В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре
наших дней.
И там же надписью печальной // Отца и матери,
в слезах, // Почтил он прах патриархальный… // Увы! на жизненных браздах // Мгновенной жатвой поколенья, // По тайной воле провиденья, // Восходят, зреют и падут; // Другие им вослед идут… // Так
наше ветреное племя // Растет, волнуется, кипит // И к гробу прадедов теснит. // Придет, придет и
наше время, // И
наши внуки
в добрый час // Из мира вытеснят и нас!
Он мог бы чувства обнаружить, // А не щетиниться, как зверь; // Он должен был обезоружить // Младое сердце. «Но теперь // Уж поздно;
время улетело… // К тому ж — он мыслит —
в это дело // Вмешался старый дуэлист; // Он зол, он сплетник, он речист… // Конечно, быть должно презренье // Ценой его забавных слов, // Но шепот, хохотня глупцов…» // И вот общественное мненье! // Пружина чести,
наш кумир! // И вот на чем вертится мир!