Неточные совпадения
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив
дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления
в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
Выбор гимназии состоялся не сразу. Меня хотели было отдавать
в кадеты. Была речь и об училище правоведения.
В институт не отдали, вероятно для того, чтобы держать меня
дома, а также и оттого, что гимназия дешевле.
Но дворяне и крупные чиновники не пренебрегали гимназией для детей своих, и
в нашем классе очутилось больше трети барских детей, некоторые из самых первых
домов в городе.
Мой товарищ по гимназии, впоследствии заслуженный профессор Петербургского университета
В.А.Лебедев, поступил к нам
в четвертый класс и прямо стал слушать законоведение. Но он был
дома превосходно приготовлен отцом, доктором, по латинскому языку и мог даже говорить на нем. Он всегда делал нам переводы с русского
в классы словесности или математики, иногда нескольким плохим латинистам зараз. И кончил он с золотой медалью.
И когда, к шестому классу гимназии, меня стали держать с меньшей строгостью по части выходов из
дому (хотя еще при мне и состоял гувернер), я сближался с «простецами» и любил ходить к ним, вместе готовиться, гулять, говорить о прочитанных романах, которые мы поглощали
в больших количествах, беря их на наши крошечные карманные деньги из платной библиотеки.
Не по-французски, а по-русски прочел я подростком «Отец Горио» («Le Pere Goriot»), а когда мы кончали, герои Диккенса и Теккерея сделались нам близки и по разговорам старших, какие слышал я всегда и
дома, где тетка моя и ее муж зачитывались английскими романистами, Жорж Зандом и Бальзаком, и почти исключительно
в русских переводах.
А то, чего он не мог мне дать как преподаватель, то доделал другой француз — А.-И. де Венси (de Vincy), тоже обломок великой эпохи, но с прекрасным образованием, бывший артиллерийский офицер времен Реставрации, воспитанник политехнической школы, застрявший
в русской провинции, где сделался учителем и умер, нажив три
дома.
Уроки
дома языков, музыки, учителя и репетиторы, вплоть до семинаристов, делали ученье разнообразным и позволяли завязывать приятельские отношения со всем этим народом, не исключая и семинаристов, являвшихся ко мне зимой
в тулупах, покрытых нанкой.
Спрашивается: каким образом могло бы сложиться бытовое лицо такой Лизаветы Андреевны, если б
в том
доме, где она родилась дворовой девчонкой, не было известного умственного воздуха?
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И
в нашем
доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода
в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
На что уж наш
дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще
в конце XVIII века! И
в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный
в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся
в 1849 году замешанным
в деле Петрашевского, сосланный на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Нас рано стали возить
в театр. Тогда все почти
дома в городе были абонированы.
В театре зимой сидели
в шубах и салопах, дамы
в капорах. Впечатления сцены
в том, кому суждено быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут к тому, что впоследствии развернется перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика все новыми и новыми эмоциями. Для болезненно-нервных детей это вредно; но для более нормальных это — великое бродило развития.
Беря
в общем, тогдашний губернский город был далеко не лишен культурных элементов. Кроме театра, был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте, много сделал для поднятия уровня музыкальности, и
в его
доме нашел оценку и всякого рода поддержку и талант моего товарища по гимназии, Балакирева.
Наш
дом считался старозаветным, и дворовых одевали и кормили
в нем скупее, чем у других; но и
в нем я не помню никакого возмутительного «сквалыжничества», а еще менее каких-нибудь жестокостей, особенно
в поколении моих дядей, моей матери и тетки.
Заметьте, что я лично лишен был, сравнительно с товарищами, свободы знакомств и выходов из
дому до седьмого класса; но все-таки был «
в курсе» всего, чем тогда жило общество.
Ни
дома, ни
в гимназии нас не подавляли требованиями обязательного благочестия.
«Батюшка» учил нас Закону Божию, а
дома соблюдались предания: ездили к обедне, говели, разговлялись — все это истово, но без всякого излишества,и религиозное чувство поддерживалось простое, здоровое и,
в юных летах, не лишенное отрадных настроений
в известные праздники,
в говенье, на Пасху,
в Троицу.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить
в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе.
В двух-трех более светских и бойких
домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах
в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных
домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось
в наших столицах, а
в «Герое нашего времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это был тот же почти тон, как и
в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал
в такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались те же.
В литературные кружки мне не было случая попасть. Ни дядя, ни отец
в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню
в тех
домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила» не было. Всего больше говорили о «Додо», то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
И весь конец моего ученья, вплоть до студенчества, получил более светлый налет. Даже стало житься по-другому.
В наш большой, строгий и почти безмолвный
дом вошло молодое веселье. И постом мы танцевали.
И староцерковное и гражданское зодчество привлекало: одна из кремлевских церквей, с царской вышкой
в виде узкого балкончика, соборная колокольня, «Строгановская» церковь на Нижнебазарской улице, единственный каменный
дом конца XVII столетия на Почайне, где останавливался Петр Великий, все башни и самые стены кремля, его великолепное положение на холмах, как ни у одной старой крепости
в Европе.
В Казань я поторопился. Явившись к ректору — астроному Симонову, я получил от него разрешение вернуться на весь август месяц. Я был принят и мог
дома «достраивать» себе студенческую форму и кутнуть на ярмарке.
И тут окончательно я выбрал себе не просто факультет, а «разряд», о котором
в гимназии не имел понятия. Моя мать, узнав, что я подал прошение о поступлении
в «камералисты», почему-то не была довольна, видя
в этом неодобрительную изменчивость. Хотел быть юристом, а попал на какие-то «камералы», о которых у нас
дома никто, кажется, не имел вполне ясного представления.
Привлекал университет, и прежде всего потому, что он для нас являлся символом нашего освобождения от запретов и зависимости жизни «малолетков», от унизительного положения школьников, от домашнего надзора, хотя
в последнее полугодие я и
дома состоял уже почти что на правах взрослого.
И с таким-то скудным содержанием я
в первую же зиму стал бывать
в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из чего было много тратить, а танцевать
в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись.
В лучшие
дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт. Были и другие рекомендации из Нижнего.
Тогда Казань славилась тем, что
в „общество“ не попадали даже и крупные чиновники, если их не считали „из того же круга“. Самые родовитые и богатые
дома перероднились между собою, много принимали, давали балы и вечера. Танцевал я
в первую зиму, конечно, больше, чем сидел за лекциями или серьезными книгами.
Такой светский искус я считаю положительно полезным. Он отвлекал от многих грязных увлечений студенчества. Юноша „полировался“, а это совсем не плохо. И тут женщины — замужние дамы и девицы — продолжали свое воспитательное влияние. Нетребовательность и сравнительная дешевизна позволяли бывать всюду,
в самых богатых и блестящих
домах, не делая долгов, не выходя из своего бюджета
в тысячу рублей ассигнациями.
Жили
в Казани и шумно и привольно, но по части высшей „интеллигенции“ было скудно. Даже
в Нижнем нашлось несколько писателей за мои гимназические годы; а
в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора
в тамошнем свете появлялись очень редко, и едва ли не одного только И.К.Бабста встречал я
в светских
домах до перехода его
в Москву.
Тот барин — биограф Моцарта, А.
В.Улыбышев, о котором я говорил
в первой главе, — оценил его дарование, и
в его
доме он, еще
в Нижнем, попал
в воздух настоящей музыкальности, слышал его воспоминания, оценки, участвовал годами во всем, что
в этом
доме исполнялось по камерной и симфонической музыке.
Улыбышев как раз перед нашим поступлением
в Казань писал свой критический этюд о Бетховене (где оценивал его, как безусловный поклонник Моцарта, то есть по-старинному), а для этого он прослушивал у себя на
дому симфонии Бетховена, которые исполняли ему театральные музыканты.
Музицировали
в казанском свете больше, чем
в Нижнем; но все-таки там не нашлось ни одного такого музыкального
дома, как
дом Улыбышева.
Сохранилась у меня
в памяти и его дикция, с каким-то не совсем русским, но, несомненно, барским акцентом.
В обществе он бойко говорил по-французски.
В Нижнем его принимали; но
в Казани —
в тамошнем монде, на вечерах или дневных приемах, — я его ни
в одном
доме не встречал.
Но я лично, выезжая
в первую зиму, не находил ни
в каких
домах никакого особенного интереса к театру, к декламации, к чтению вслух, вообще к литературе.
После сурового
дома в Нижнем, где моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье
в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни
в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что хочешь, ходи, катайся, спи, ешь и пей, читай книжки.
В мои нижегородские поездки казанским студентом — одна зимой и две летом — я
дома пользовался уже полной свободой без возвратов к прежнему строгому надзору, но не злоупотреблял ею.
Но и"мамзелей"
в тогдашнем Дерпте водилось очень мало. Открытая проституция почти что не допускалась, не так, как
в Казани, где любимой формой молодечества пьяных студенческих ватаг считалось — разбивать публичные
дома за Булаком!
Мы, русские студенты, мало проникали
в домашнюю и светскую жизнь немцев разных слоев общества. Сословные деления были такие же, как и
в России, если еще не сильнее. Преобладал бюргерский класс немецкого и онемеченного происхождения. Жили
домами и немало каксов, то есть дворян-балтов. Они имели свое сословное собрание «Ressource», давали балы и вечеринки. Купечество собиралось
в своем «Casino»; а мастеровые и мелкие лавочники
в шустер-клубе — «Досуг горожанина».
Квартира при пробирной палате была обширная, с просторной залой, и
в ней я впервые участвовал
в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся
в том же казенном
доме. Как во времена Шекспира, и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"и даже второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем я играл
в гоголевской комедии Кочкарева, а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина была еще внове, и я успел видеть ее
в Москве
в одну из вакационных поездок домой.
Уваров продолжал жить
домом, и мы — русские студенты — сделались
в нем постоянными"филистерьянами", следуя жаргону буршей.
Дом Уварова и был за этот период тем местом, где на русской почве (несмотря на международный гуманизм Сергея Федоровича) мои писательские стремления усилились и проявляли себя и
в усиленном интересе к всемирной литературе и все возраставшей любовью к театру,
в виде сценических опытов.
Через Уваровых и старшую дочь князя, Марью Михайловну, я сделался вхож
в их
дом и сошелся со всем женским персоналом этой фамилии, начиная с самой княгини и двух старших дочерей.
В Соллогубе остался и бурш, когда-то учившийся
в Дерпте, член русской корпорации. Сквозь его светскость чувствовался все-таки особого пошиба барин, который и
в петербургском монде
в года молодости выделялся своим тоном и манерами, водился постоянно с писателями и, когда женился и зажил
домом, собирал к себе пишущую братию.
Я еще не встречал тогда такого оригинального чудака на подкладке большого ученого. Видом он напоминал скорее отставного военного, чем академика, коренастый, уже очень пожилой,
дома в архалуке, с сильным голосом и особенной речистостью. Он охотно"разносил",
в том числе и своего первоначального учителя Либиха. Все его симпатии были за основателей новейшей органической химии — француза Жерара и его учителя Лорана, которого он также зазнал
в Париже.
У Кетчера я бывал не раз
в его домике-особняке с садом,
в одной из Мещанских, за Сухаревой башней. Этот
дом ему подарили на какую-то годовщину его друзья, главным образом, конечно, Кузьма Терентьевич Солдатенков, которого мне
в те годы еще не удалось видеть.
Дома он по утрам принимал
в кабинете, окнами
в сад, заваленном книгами, рукописями и корректурами, с обширной коллекцией трубок на длинных чубуках. Он курил"Жуков", беспрестанно зажигал бумажку и закуривал, ходил
в затрапезном халате, с раскрытым воротом ночной рубашки не особенной чистоты. Его старая подруга никогда не показывалась, и всякий бы счел его закоренелым холостяком.
Мы жили
в тех архимосковских номерах челышевского
дома, которые прошли через столько"аватаров"(превратностей) и кончили
в виде миллионного"Метрополя"после грандиозного пожара.
Он заставил меня прочесть мою вещь на вечере у хозяев
дома, где я впервые видел П.Л.Лаврова
в форме артиллерийского полковника, Шевченко, Бенедиктова, М.Семевского — офицером, а потом, уже летом, Полонский познакомил меня с М.Л.Михайловым, которого я видал издали еще
в Нижнем, где он когда-то служил у своего дяди — заведующего соляным правлением.
Почти так же зачитывался я и"Обломовым"; и
в нашем кружке, и
в знакомых руоских
домах о нем целую зиму шли оживленные толки.