Неточные совпадения
Дядя (со стороны отца), который повез
меня к нему уже казанским студентом на
втором курсе, В.В.Боборыкин, был также писатель, по агрономии, автор книжки «Письма о земледелии к новичку-хозяину».
Это не мешало спать в кибитке — мы ехали без ночевок, и во
вторую ночь с
меня спала шапка, и
я станции две пролежал с непокрытой головой, что и сказалось под конец моей московской одиссеи.
Позднее, уже во
второй половине 60-х годов, он сам
мне рассказывал, как император Николай видел его в этой роли и вызвал потом играть ее в Петербург.
Знаменитого цивилиста
мне не привелось слушать ни на первом, ни на
втором курсе: гражданского права нам, камералистам, не читали. Позднее он перешел в Петербургский университет, где и сделался его украшением.
Чисто камеральных профессоров на первом курсе значилось всего двое: ботаник и химик. Ботаник Пель, по специальности агроном, всего только с кандидатским дипломом, оказался жалким лектором, и мы стали ходить к нему по очереди, чтобы аудитория совсем не пустовала. Химик А.М.Бутлеров, тогда еще очень молодой, речистый, живой, сразу делал свой предмет интересным, и на
второй год
я стал у него работать в лаборатории.
К
второй зиме разразилась уже Крымская война. Никакого патриотического одушевления
я положительно не замечал в обществе. Получались „Северная пчела“ и „Московские ведомости“; сообщались слухи; дамы рвали корпию — и только. Ни сестер милосердия, ни подписок. Там где-то дрались; но город продолжал жить все так же: пили, ели, играли в карты, ездили в театр, давали балы, амурились, сплетничали.
Единственный бал, данный студентами, был задуман во
вторую зиму моего житья в Казани нами, то есть
мною и двумя моими товарищами, занимавшимися химией в лаборатории у А. М.Бутлерова.
На этом балу
я справлял как бы поминки по моей прошлогодней „светской“ жизни. С перехода во
второй курс
я быстро охладел к выездам и городским знакомствам, и практические занятия химией направили мой интерес в более серьезную сторону. Программа
второго курса стала гораздо интереснее. Лекции, лаборатория брали больше времени. И тогда же
я задумал переводить немецкий учебник химии Лемана.
„Неофитом науки“
я почувствовал себя к переходу на
второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко
мне с очень милым и теплым письмом в день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как
я, начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
От попоек и посещения разных притонов и
меня, и кое-кого из моих приятелей воздерживало инстинктивное чувство порядочности. Мы не строили фраз, не играли роль моралистов; а просто нас, на
второй же год учения, совсем не тянуло в эту сторону.
Из остальных профессоров по кафедрам политико-юридических наук пожалеть, в известной степени, можно было разве о И.К.Бабсте, которого вскоре после того перевели в Москву. Он знал
меня лично, но после того, как еще на
втором курсе задал
мне перевод нескольких глав из политической экономии Ж. Батиста Сэя, не вызывал
меня к себе, не давал книг и не спрашивал
меня, что
я читаю по его предмету. На экзамене поставил
мне пять и всегда ласково здоровался со
мною. Позднее
я бывал у него и в Москве.
Но ни в первый, ни во
второй мой приезд из Казани при большом потреблении беллетристики во
мне не начинал шевелиться литературный червяк. Это явилось гораздо позднее, в самый разгар моих научных занятий, уже дерптским студентом.
Во
второй приезд
я нашел приготовления к выходу в поход ополченских рот. Одной из них командовал мой отец. Подробности моей первой (оставшейся в рукописи) комедии „Фразёры“ навеяны были четыре года спустя этой эпохой.
Я уезжал на ученья ополченцев в соседнее село Куймань.
От светской жизни сословного губернского города
я добровольно ушел еще год назад, как
я уже говорил во
второй главе.
Ведь и
я, и все почти русские, учившиеся в мое время (если они приехали из России, а не воспитывались в остзейском крае), знали немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из
вторых рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком случае недостаточно, чтобы это приводило к полной и беспристрастной оценке.
Квартира при пробирной палате была обширная, с просторной залой, и в ней
я впервые участвовал в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся в том же казенном доме. Как во времена Шекспира, и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"и даже
второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем
я играл в гоголевской комедии Кочкарева, а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина была еще внове, и
я успел видеть ее в Москве в одну из вакационных поездок домой.
Жаловаться, затевать историю
я не стал, и труд мой, доведенный
мною почти до конца
второй части — так и погиб"во цвете лет", в таком же возрасте, в каком находился и сам автор.
Мне тогда было не больше двадцати двух лет.
В семействе Дондуковых
я нашел за этот последний дерптский период много ласки и поощрения всему, что во
мне назревало, как в будущем писателе. Два лета
я отчасти или целиком провел в их живописной усадьбе в Опочском уезде Псковской губернии. Там писалась и
вторая моя по счету пьеса"Ребенок"; первая — "Фразеры" — в Дерпте; а"Однодворец" — у отца в усадьбе, в селе Павловском Лебедянского уезда Тамбовской губернии.
А беллетристика
второй половины 50-х годов очень сильно увлекала
меня. Тогда именно
я знакомился с новыми вещами Толстого, накидываясь в журналах и на все, что печатал Тургенев. Тогда даже в корпорации"Рутения"
я делал реферат о"Рудине". Такие повести, как"Ася","Первая любовь", а главное,"Дворянское гнездо"и"Накануне", следовали одна за другой и питали во
мне все возраставшее чисто литературное направление.
Я решил поступить в вольнослушатели на
второе полугодие 1860–1861 года.
Случилось так, что
вторая жена Петра Александровича была в ближайшем родстве с одной из моих теток, свояченицей отца, А.Д.Боборыкиной. Тетка
мне часто говорила о ней, называя уменьшительным именем"Сашенька".
Я по тогдашним правилам мог свободно поступить в вольные слушатели на
второй семестр, внеся плату — что-то вроде двадцати пяти рублей.
Я пришел получить гонорар за"Ребенка". Уже то, что пьесу эту поместили на первом месте и в первой книжке, показывало, что журнал дорожит
мною. И гонорар
мне также прибавили за эту, по счету
вторую вещь, которую
я печатал, стало быть, всего в каких-нибудь три месяца, с октября 1860 года.
Обыкновенно, и днем в редакционные часы, и за обедом, и вечером, когда
я бывал у него, он не производил даже впечатления человека выпивающего, а скорее слабого насчет желудочных страстей, как он сам выражался. Поесть он был великий любитель и беспрестанно платился за это гастрическими схватками. Помню, кажется на
вторую зиму нашего знакомства,
я нашел его лежащим на диване в халате. Ему подавал лакей какую-то минеральную воду, он охал, отдувался, пил.
Когда у него собирались, особенно во
вторую зиму, он всегда приглашал
меня. У него
я впервые увидал многих писателей с именами. Прежде других — А.Майкова, родственника его жены, жившего с ним на одной лестнице. Его более частыми гостями были: из сотрудников"Библиотеки" — Карнович, из тогдашних"Отечественных записок" — Дудышкин, из тургеневских приятелей — Анненков, с которым
я познакомился еще раньше в одной из тогдашних воскресных школ, где
я преподавал. Она помещалась в казарме гальванической роты.
Я уже сказал выше, что до
второй половины 50-х годов Писемский состоял постоянным сотрудником некрасовского «Современника», перед тем как направлению этого журнала начали давать более резкую окраску Чернышевский и позднее Добролюбов.
"Теодор", москвич, товарищ по одной из тамошних гимназий Островского, считал себя в Петербурге как бы насадителем и нового бытового реализма, и некоторым образом его
вторым"
я". Выдвинулся он ролью Бородкина (рядом с Читау-матерью) к началу
второй половины 50-х годов и одно время прогремел. Это вскружило ему голову, и без того ужасно славолюбивую: он всю жизнь считал себя первоклассным артистом.
И
я в следующий сезон не избег того же поветрия, участвовал в нескольких спектаклях с персоналом, в котором были такие силы, как старуха Кони и красавица Спорова (впоследствии
вторая жена Самойлова). Ею увлекались оба моих старших собрата: Островский и Алексей Потехин. Потехин много играл и в своих пьесах, и Гоголя, и Островского, и сам Островский пожелал исполнить роль Подхалюзина уже после того, как она была создана такими силами, как Садовский и П.Васильев.
Через Балакирева
я ознакомился на первых же порах с этим русским музыкальным движением; но больше присматривался к нему во
второй сезон и в отдельности поговорю об этом дальше.
Поехал
я из Нижнего в тарантасе — из дедушкина добра. На
второе лето взял
я старого толстого повара Михаилу. И тогда же вызвался пожить со
мною в деревне мой товарищ З-ч, тот, с которым мы перешли из Казани в Дерпт. Он тогда уже практиковал как врач в Нижнем, но неудачно; вообще хандрил и не умел себе добыть более прочное положение. Сопровождал
меня, разумеется, мой верный famulus Михаил Мемнонов, проделавший со
мною все годы моей университетской выучки.
Я должен был взять приказчика; а со
второго лета хозяйством моим стал заниматься тот медик З-ч — мой товарищ по Казани и Дерпту, который оставался там еще несколько лет, распоряжаясь как умел запашкой и отдачей земли в аренду.
Цензор потребовал от
меня переделки двух актов —
второго и третьего. Его смущала сцена супружеской неверности. Адюльтер считался тогда вообще запретным плодом, и тень моего Ивана Андреевича Нордштрема содрогнулась бы, если б она попала на представления некоторых нынешних пьес на казенных сценах.
С К.Д. Кавелиным впоследствии — со
второй половины 70-х годов —
я сошелся, посещал его не раз, принимал и у себя (
я жил тогда домом на Песках, на углу 5-й и Слоновой); а раньше из-за границы у нас завязалась переписка на философскую тему по поводу диссертации Соловьева, где тот защищал"кризис"против позитивизма.
— Они там собрались для считки. А для
меня, дескать, никакой закон не писан.
Я был уже предупрежден, что такое «Василий Васильевич», и уклонился от каких-либо замечаний. Но на
второй или третьей репетиции он вдруг в одном месте, не обращаясь ко
мне как к автору, крикнул суфлеру...
Но если б не инцидент с Самойловым,
я как начинающий автор не имел бы. повода особенно жаловаться. Публика приняла мою комедию благосклонно, поставлена она была в бенефис даровитого актера, сделавшегося к началу своего
второго сезона в Петербурге уже любимцем публики.
Это была
вторая радость для молодого драматурга: появиться перед московской публикой в бенефис Садовского в главной роли комедии и найти так неожиданно"новоявленный"женский талант для лица Верочки, которое
я создавал, с большим внутренним настроением, всего полтора года назад.
Этот склад ума и это направление мысли и анализа уже назревали в студенческом мире и в те годы, когда
я учился, то есть как раз во
вторую половину 50-х годов.
Меня самого — на протяжении целых сорока с лишком лет моей работы романиста — интересовал вопрос: кто из иностранных и русских писателей всего больше повлиял на
меня как на писателя в повествовательной форме; а романист с годами отставил во
мне драматурга на
второй план. Для сцены
я переставал писать подолгу, начиная с конца 60-х годов вплоть до-80-х.
Как
я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год.
Я писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца
вторую часть. Но в январе 1863 года у
меня еще не было почти ничего готово из третьей книги — как
я называл тогда части моего романа.
Наследство мое становилось
мне скорее в тягость. И тогда, то есть во всю
вторую половину 1862 года,
я еще не рассчитывал на доход с имения или от продажи земли с лесом для какого-нибудь литературного дела. Мысль о том, чтобы купить"Библиотеку", не приходила
мне серьезно, хотя Писемский, задумавший уже переходить в Москву в"Русский вестник", приговаривал не раз...
Издатель предложил: до осени платить
мне ежемесячно определенную сумму. Стало быть,
я не обязан был сейчас же выкладывать капитал. И по типографии
я мог сразу пользоваться кредитом. А со
второго года издания
я обязан был выплачивать род аренды на известный срок. В случае нарушения с моей стороны контракта
я должен был заплатить неустойку в десять тысяч рублей.
Когда сделалось ясно, в первой же трети 1865 года, что нельзя дойти и до
второй половины года,
я решился ликвидировать.
И вот, со
второй половины 1865 вплоть до 1886, стало быть свыше двадцати лет,
я должен был нести обузу долгов, которые составили сумму больше чем тридцать тысяч рублей.
Долг этот был рассрочен на много лет, и
я его выплачивал его семейству, когда его уже не было на свете. Со
второй половины 1865 года
я его уже не видал. Смерть его ускорил, вероятно, тот русский недуг, которым он страдал.
Это оказался студент
второго курса на юридическом факультете Урусов. И
я, как только сделался редактором, сейчас же написал ему в Москву и просил о продолжении его сотрудничества по театру и литературной критике.
В"Библиотеку"он явился после своей первой поездки за границу и много рассказывал про Париж, порядки
Второй империи и тогдашний полицейский режим. Дальше заметок и небольших статей он у нас не пошел и, по тогдашнему настроению, в очень либеральном тоне.
Мне он тогда казался более стоящим интереса, и по истории русской словесности у него были уже порядочные познания. Он был уже автором этюда о Веневитинове.
Сезон в Москве шел бойко. Но к Новому году
меня сильно потянуло опять в Париж.
Я снесся с редакторами двух газет в Москве и Петербурге и заручился работой корреспондента. А газетам это было нужно. К апрелю 1867 года открывалась Всемирная выставка, по счету
вторая. И в конце русского декабря, в сильный мороз,
я уже двигался к Эйдкунену и в начале иностранного января уже поселился на самом бульваре St. Michel, рассчитывая пожить в Париже возможно дольше.
Но можно уже получить довольно верное представление об этой
второй столице мира, если считать законной претензию Парижа быть первой. И тогда же
я сразу увидал, что по грандиозным размерам и такому же грандиозному движению Лондон занимал, конечно, первое место, особенно рядом с тогдашним Парижем — элегантным, привлекательным, центральным для материка Европы, но гораздо менее внушительным и обширным. А с тех пор Лондон еще разросся до населения (с пригородами) в семь миллионов жителей.
Парижская жизнь развертывалась передо
мною с этого
второго по счету сезона 1867–1868 года — еще разнообразнее.
Я уже имел повод заметить, что тогда и для всех нас — чужестранцев режим
Второй империи вызывал освободительное настроение. Была эмиграция с такими именами, как В.Гюго, Кине, Луи Блан, Ледрю-Роллен. И парламентская оппозиция, хотя и маленькая числом, все-таки поддерживала надежды демократов и республиканцев. Пресса заметно оживлялась. Прежних тисков уже не было, хотя и продолжала держаться система «предостережений».