Неточные совпадения
Мне кажется,
так выходит
всего чаще оттого, что составители записок не выбирают себе главной темы, то есть того ядра, вокруг которого должен кристаллизоваться их рассказ.
И
такой талант, как Шатобриан в своих «Memoires d'outre tombe» грешил, и как! той же постоянной возней с своим «я», придавая особенное значение множеству эпизодов своей жизни, в которых нет для читателей объективного интереса, после того как они уже достаточно ознакомились с личностью, складом ума,
всей психикой автора этих «Замогильных записок».
Но на
таком «положении» был едва ли не я один во
всем классе.
Мы
все изумлялись тому, как он мог написать
такие два очерка, и даже заподозрили подлинность этого сочинительства. Беллетриста из него не вышло, а только чиновник, кажется провиантского ведомства.
Учитель словесности уже не
так верил в мои таланты. В следующем учебном году я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора, написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия был опять Петербург, куда я не попадал до 1855 года.
Все это было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
Немец, сын пастора в приволжской колонии, был ограниченный малый, но добродушный и умел привязать к себе, влиял
всем своим бытовым складом, развивал рассказами, возбуждая любознательность, давал чувствовать, что
такое сохранять достоинство и в некрасной доле «немца».
Такой режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у
всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Она знала наизусть имена маршалов Наполеона, даже
таких, о которых у нас выпускные гимназисты никогда не слыхали, имена и возраст членов
всех царствующих домов.
Она читала решительно
все, что могла достать: газеты, журналы, романы, многотомные сочинения,
всю историю Карамзина и описания
таких обширных путешествий, как кругосветное плавание Дюмон-Дюрвиля.
Подрастая, каждый из нас останавливался на праве помещика владеть душой и телом крепостных. Протестов против
такого порядка вещей мы не слыхали от взрослых, а недовольство и мечты о «вольной» замечали
всего больше среди дворовых. Но, повторяю, отношение к крестьянству как к особому сословию и к деревенской жизни вынесли мы отнюдь не презирающее или унизительно-жалостливое, а почтительное и заинтересованное в самом лучшемсмысле.
Все это я говорю затем, чтобы показать необходимость объективнее относиться к тогдашней жизни. С 60-х годов выработался один как бы обязательный тон, когда говорят о николаевском времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если
так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития, то
всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому только, что она держалась за рабство.
Каким образом, спрошу я, могли народиться те носители новых идей и стремлений, какие изображались Герценом, Тургеневым и их сверстниками в 40-х годах, если бы во
всем тогдашнем культурном слое уже не имелось налицо элементов
такого движения? Русская передовая беллетристика торопилась выбирать
таких носителей идей; но она упускала из виду многое, что уже давно сложилось в характерные стороны тогдашней жизни, весьма и весьма достойные творческого воспроизведения.
Крепостное право и
весь строй казенной службы держались, правда, на узурпации и подкупе; но опять-таки не с
таким повальным бездушием, тиранством и хищением для того города и даже губернии, где я вырос.
Нравственность надо различать. Есть известные виды социального зла, которые вошли в учреждения страны или сделались закоренелыми привычками и традициями.
Такая безнравственность
все равно что рабство древних, которое
такой возвышенный мыслитель, как Платон, возводил, однако, в краеугольный камень общественного здания.
Заметьте, что я лично лишен был, сравнительно с товарищами, свободы знакомств и выходов из дому до седьмого класса; но все-таки был «в курсе»
всего, чем тогда жило общество.
В них, конечно,
все искали живых лиц из знакомых,
так же как и в первом произведении другого нижегородца, по службе, М.В.Авдеева.
Его долго считали «с винтиком»
все, начиная с родных и приятелей. Правда, в нем была заметная доля странностей; но я и мальчиком понимал, что он стоит выше очень многих по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию. Меня обижал
такой взгляд на него. В том, что он лично мне говорил или как разговаривал в гостиной, при посторонних, я решительно не видал и не слыхал ничего нелепого и дикого.
К Пушкину старшее поколение относилось
так, как
вся грамотная Россия стала смотреть на него после московского торжества открытия памятника и к столетию. Конечно, менее литературно, но с высоким почтением и нежностью. Мы, когда подрастали, зачитывались Лермонтовым, и Пушкин, особенно антологический, уже мало на нас действовал. Спор между товарищами в моем романе более или менее «создан» мною, но в верных мотивах. И в нем тетка Телепнева пушкинистка, а музыкант Горшков — лермонтист.
Дядя передавал
все анекдоты, стишки, экспромты, остроты Соллогуба, в том числе
такую с довольно-таки циническим намеком.
Тогда в моде была «Семирамида» Россини, где часто действуют трубы и тромбоны. Соллогуб, прощаясь с своим хозяином, большим обжорой (тот и умер, объевшись мороженого), пожелал, чтобы ему «семирамидалось легко». И
весь Нижний стал распевать его куплеты, где описывается
такой «казус»: как он внезапно влюбился в невесту, зайдя случайно в церковь на светскую свадьбу. Дядя выучил меня этим куплетам, и мы распевали юмористические вирши автора «Тарантаса», где была
такая строфа...
Помню, как ранним утром в полусвете серенького, сиверкого денька въехала наша кибитка в Рогожскую. Дядя еще спал, когда я уже поглядывал по сторонам. Он
всю дорогу поддерживал во мне взвинченное настроение. Лучшего спутника и желать было нельзя. Москву он прекрасно знал, там учился, и
весь тогдашний дорожный быт был ему особенно хорошо знаком,
так как он долго служил чиновником по особым поручениям у почт-инспектора и часто езжал ревизовать по разным трактам.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут
все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось в наших столицах, а в «Герое нашего времени» Печорин
так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Подробности этой встречи я описал в очерке, помещенном в одном сборнике, и повторять здесь не буду. Для меня, юноши из провинции, воспитанного в барской среде, да и для
всех москвичей и иногородных из сколько-нибудь образованных сфер, Щепкин был национальной славой. Несмотря на сословно-чиновный уклад тогдашнего общества, на даровитых артистов,
так же как и на известных писателей, смотрели вовсе не сверху вниз, а, напротив, снизу вверх.
Для тогдашнего николаевского общества
такое положение Щепкина было важным фактом, и фактом, вовсе не выходящим из ряду вон. Я на это напираю. Талант, личное достоинство ценились чрезвычайно
всеми, кто сколько-нибудь выделялся над глухим и закорузлым обывательским миром.
В моем лице — в лице гимназиста из провинции, выросшего в старопомещичьем мире, — это сказывалось безусловно. Я уже был подготовлен
всей жизнью к тому, чтобы ценить
таких людей, как Щепкин, и всякого писателя и артиста, из какого бы звания они ни вышли.
Бородкин врезался мне в память на долгие годы и
так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и
всей повадкой Васильева, что я в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
И
все это дышало необычайной простотой и легкостью выполнения. Ни малейшего усилия! Один взгляд, один звук — и зала смеется. Это у Садовского было в блистательном развитии и тогда уже в ролях Осипа и Подколесина.
Такого героя «Женитьбы» никто позднее не создавал, за исключением, быть может, Мартынова. Я говорю «быть может», потому что в Подколесине сам никогда его не видал.
Другой его
такой же типичной ролью из той же эпохи было лицо старого Фридриха II (в какой-то переводной пьесе), и он вспоминал, что один престарелый московский барин, видавший короля в живых, восхищался тем, как Степанов схватил и физическое сходство, и
всю повадку великого «Фрица».
Меня взяла в ложу бельэтажа тетка со стороны отца, и я изображал из себя молодого человека во фраке. Тут было
все тогдашнее светское общество. В литерной ложе дочь генерал-губернатора, графиня Нессельроде, тогдашняя львица, окруженная всегда мужчинами, держала себя совершенно по-домашнему,
так же как и ее кавалеры.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома —
все это было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету,
такое же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
Те месяцы, которые протекли между выпускным экзаменом и отъездом в Казань с правом поступить без экзамена, были полным расцветом молодой души.
Все возраставшая любовь к сестре, свобода, права взрослого, мечты о студенчестве, приволье деревенского житья,
все в той же Анкудиновке, дружба с умными милыми девушками, с оттенком тайной влюбленности, ночи в саду, музыка, бесконечные разговоры, где молодость души трепетно изливается и жаждет
таких же излияний. Больше это уже не повторилось.
Но то, что мы тогда видели на деревенском «порядке» и в полях, не гнело и не сокрушало
так, как может гнесть и сокрушать теперь. Народ жил исправно, о голоде и нищенстве кругом не было слышно. Его не учили, не было ни школы, ни фельдшера, но одичалости, распутства, пропойства — ни малейшего. Барщина, конечно, но барщина — как и мы понимали — не «чересчурная». У
всех хорошо обстроенные дворы, о «безлошадниках» и подумать было нельзя. Кабака ни одного верст на десять кругом.
Многие особенности своего и общепсихического и писательского склада я объясняю тем, что родился в нагорной местности. Нижний по положению — исключительный город. Он не только стоит
так высоко, как ни один приречный город в Европе из мне известных, не исключая Парижа, Пешта, Белграда и Гейдельберга; но и
весь изрыт балками, ущельями, крутыми подъемами и спусками.
Вся вторая треть романа «В путь-дорогу» (книга третья и четвертая) полна моих личных испытаний и очерков студенческого быта; но автобиографический характер и в первой трети, и в этой (
так же, как и в последней трети) значительно изменен.
Попечитель произнес нам речь вроде той, какую Телепнев выслушал со
всеми новичками в актовой зале. Генерал Молоствов был, кажется, добрейший старичок, любитель музыки, приятный собеседник и пользовался репутацией усердного служителя Вакха. Тогда, в гостиных, где французили, обыкновенно выражались о
таких вивёрах: «il leve souvent Ie coude» (он часто закладывает за галстук).
От
всего этого начальства не исходило на нас никакого обаяния. Это было нечто вроде наших гимназических властей, только повыше рангом. Отношение в студенчестве ко
всем этим лицам было насмешливое, вовсе не почтительное, разумеется, про себя; к инспектору
так и прямо враждебное.
Но я не знаю, был ли этот обер-полициант
так уже антипатичен, если посмотреть на него с «исторической» точки зрения, взяв в расчет тогдашний «дух» в начале 50-х годов, то есть в период
все той же реакции, тянувшейся с 1848 года.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не
так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да и тогда это было очень в обрез, хотя слушание лекций и стоило
всего сорок рублей.
Разумеется,
все это могло считаться и сплетнями; но странно, что
такая репутация упорно держалась, и никто никогда против нее не протестовал.
Но, к счастью, не
вся же масса студенчества наполняла
таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти
все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был
так слаб, что я не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из
таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Вот он и рассказывал моему земляку о Дерпте в
таком сочувственном тоне, что идея перейти туда запала, как искра, и, кажется,
всего сильнее в меня.
С отцом мы простились в Липецке, опять в разгар водяного сезона. На бал 22 июля съезд был еще больше прошлогоднего, и ополченские офицеры в серых и черных кафтанах очутились, разумеется, героями. Но, повторяю, в обществе среди дам и девиц никакого подъема патриотического или даже гуманного чувства! Не помню, чтобы они занимались усиленно и дерганьем корпии, а о снаряжении отрядов и речи не было.
Так же
все танцевали, амурились, сплетничали, играли в карты, ловили женихов из тех же ополченцев.
Но для того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в начале третьего курса задумать
такое переселение в дальний университетский город с чужим языком для поступления на другой совсем факультет с потерей
всего, что было достигнуто здесь, для этого надобен был особый заряд.
И
все было сделано в каких-нибудь шесть недель. Кроме начальства университетского, было и свое, домашнее. Я предвидел, что этот внезапный переход в Дерпт смутит мою матушку более, чем отца. Но согласие все-таки было получено. Мы сложили наши скудные финансы. Свое содержание я получил вперед на семестр; но больше половины его должно будет уйти на дорогу. И для меня
все это осложнялось еще постоянным расходом на моего служителя, навязанного мне с самого поступления в студенты. Да и жаль было расстаться с ним.
Мы
все трое значились студентами разных курсов и факультетов. Но проводы наши были самые скромные, несколько ближайших приятелей пришли проститься, немножко, вероятно, выпили, и только. Сплоченного товарищества по курсам, если не по факультетам, не существовало. Не помню, чтобы мои однокурсники особенно заинтересовались моим добровольным переходом, расспрашивали бы меня о мотивах
такого coup de tete, приводили бы доводы за и против.
Волгу уже начало затягивать"сало". На перевозе мы
все чуть было не перекинулись через борт парома,
так его накренило от разыгравшейся"погоды".
Как гимназистиком четвертого класса, когда я выбрал латинский язык для того, чтобы попасть со временем в студенты,
так и дальше, в Казани и Дерпте, я оставался безусловно верен царству высшего образования, университету в самом обширном смысле — universitas, как понимали ее люди эпохи Возрождения, в совокупности
всех знаний, философских систем, красноречия, поэзии, диалектики, прикладных наук, самых важных для человека, как астрономия, механика, медицина и другие прикладные доктрины.
Его, кажется,
всего больше привлекала"буршикозная"жизнь корпораций, желание играть роль, иметь похождения, чего он впоследствии и достиг, и даже в
такой степени, что после побоищ с немцами был исключен и кончил курс в Москве, где стал серьезно работать и даже готовился, кажется, к ученой дороге.
Вы условливаетесь: столько-то за
всю дорогу. Но сразу у вас забирали вперед больше, чем следует по расчету верст. То же происходило и на каждом новом привале. И последнему ямщику приходилось
так мало, что он вас прижимал и вымогал прибавку.
Тогда была еще блистательная пора оперы: Тамберлик, Кальцоляри, Лаблаш, Демерик, Бозио, Дебассини. В этот спектакль зала показалась нам особенно парадной. И на верхах нас окружала публика, какую мы не привыкли видеть в парадизе.
Все смотрело
так чопорно и корректно. Учащейся молодежи очень мало, потому и гораздо меньше крика и неистовых вызываний, чем в настоящее время.