Неточные совпадения
И всю-то русскую жизнь, через какую я
проходил в течение полувека, я главным образом беру как материал, который просился бы на творческое воспроизведение. Она составит тот фон, на котором выступит
все то, что наша литература, ее деятели, ее верные слуги и поборники черпали из нее.
Хуже
всего — узкая тенденциозность, однотонный колорит мнений, чувств, оценок. Быть честным — не значит еще
ходить вечно в шорах, рабски служа известному лозунгу без той смелости, которую я всегда считал высшей добродетелью писателя.
Самый главный, от которого приходилось
всего обиднее, это — надзор, в виде гувернера, запрет
ходить одному по улице, посещать своих товарищей без дозволения.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во
всей их суровости. И в нашем доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один
ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне.
Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
Он кончил очень некрасной долей, растратив
весь свой наследственный достаток. На его примере я тогда еще отроком, по пятнадцатому году, понимал, что у нас трудненько жилось
всем, кто шел по своему собственному пути, позволял себе
ходить в полушубке вместо барской шубы и открывать у себя в деревне школу, когда никто еще детей не учил грамоте, и хлопотать о лишних заработках своих крестьян, выдумывая для них новые виды кустарного промысла.
Особенного гнета я не замечал, и
вся Масленая
прошла для меня, как в чаду.
Но почти
все остальное, что есть в этой казанской трети романа, извлечено было из личных воспоминаний, и, в общем, ход развития героя сходен с тем, через что и я
проходил.
Поступив на «камеральный» разряд, я стал
ходить на одни и те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории; а на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая до сих пор еще в том же надворном здании, весьма запущенном, как и
весь университет, судя по тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
Чисто камеральных профессоров на первом курсе значилось
всего двое: ботаник и химик. Ботаник Пель, по специальности агроном,
всего только с кандидатским дипломом, оказался жалким лектором, и мы стали
ходить к нему по очереди, чтобы аудитория совсем не пустовала. Химик А.М.Бутлеров, тогда еще очень молодой, речистый, живой, сразу делал свой предмет интересным, и на второй год я стал у него работать в лаборатории.
Моя жизнь вне университета
проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да и тогда это было очень в обрез, хотя слушание лекций и стоило
всего сорок рублей.
Вся губерния гудела толками о его последнем увлечении девицей Колеминой, с которой он позднее и убежал за границу от жены и детей и
прошел в Лондоне через всякие мытарства, вплоть до сидения в долговой тюрьме, откуда импресарио возил его в концертную залу и ссужал фраком с капельмейстерской палочкой, после чего его опять отвозили в „яму“.
После сурового дома в Нижнем, где моего деда боялись
все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что хочешь,
ходи, катайся, спи, ешь и пей, читай книжки.
Собиралось к Далю
все, что было посерьезнее и пообразованнее; у него происходили и сеансы медиумического кружка, заведенного им;
ходили к нему учителя гимназии.
Через
все это я и
прошел, благодаря, главным образом, моему на иной взгляд порывистому и необдуманному шагу — переходу в Дерптский университет на другой факультет.
Охваченный
всеми этими ощущениями от сцены, оркестра, залы, я нет-нет да и вспоминаю, что ведь злосчастная война не кончена,
прошло каких-нибудь два-три месяца со взятия Севастополя, что там десятки тысяч мертвецов гниют в общих ямах и тысячи раненых томятся в госпиталях. А кругом ни малейшего признака национального горя и траура!
Все разряжено,
все ликует, упивается сладкозвучным пением, болтает, охорашивается, глазеет и грызет конфеты.
Все самое характерное, через что
прошел герой романа Телепнев в"Ливонских Афинах" — испытал в общих чертах и я, и мне пришлось бы неминуемо повторяться здесь, если б я захотел давать заново подробности о тогдашнем Дерпте, университете, буршах, физиономии города.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю
всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и
прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил
все остальное, так как я становился
все более и более словесником, хотя и не
прошел строго классической выучки.
Как автор романа, я не погрешил против субъективнойправды. Через
все это
проходил его герой. Через
все это
проходил и я. В романе — это монография, интимная история одного лица, род «Ученических годов Вильгельма Мейстера», разумеется с соответствующими изменениями! Ведь и у олимпийца Гете в этой первой половине романа нет полной объективной картины, даже и многих уголков немецкой жизни, которая захватывала Мейстера только с известных своих сторон.
И в Казани и в Дерпте состоял при мне
все тот же крепостной служитель, Михаил Мемнонов, который в Дерпте находил свою материальную жизнь лучше, чем мы, его господа,
ходил кормиться к русскому портному по фамилии Петух и ел куда вкуснее и свежее, чем мы.
С"рутенистами"Уваров держался как бывший бурш,
ходил на их вечеринки, со
всеми, даже с юными"фуксами", был на"ты"и смотрел на их жизнь с особой точки зрения, так сказать, символической. Он находил такую жизнь"лихой"и, участвуя в их литературных сходках, читал там свои стихи и очерки, написанные чрезвычайно странным, смешанным языком, который в него глубоко въелся.
После того
прошло добрых два года, и в этот период я ни разу не приступал к какой-нибудь серьезной"пробе пера". Мысль изменить научной дороге еще не дозрела. Но в эти же годы чтение поэтов, романистов, критиков, особенно тогдашних русских журналов, продолжительные беседы и совместная работа с С.Ф.Уваровым, поездки в Россию в обе столицы. Нижний и деревню —
все это поддерживало работу"под порогом сознания", по знаменитой фразе психофизика Фехнера.
Он
ходил обыкновенно за прилавком — от конторки до двери в узкую комнатку магазина (где потом была, кажется, меняльная лавочка) — и, размахивая руками,
все говорил, представляя многое в лицах.
Вся зима и дето
прошли для издателя"Века"пестро и шумно; он был уже женихом, когда я с ним познакомился, и праздновал свою свадьбу летом на даче. Мне пришлось даже танцевать там и с его женой, и с свояченицей.
Прошла вся первая зима, и я не имел повода пойти в редакцию"Современника".
Проникать в помещение цензуры надо было через лабиринт коридоров со сводами,
пройдя предварительно через
весь двор, где помещался двухэтажный флигель с камерами арестантов. Денно и нощно
ходил внизу часовой — жандарм, и я в первый раз в жизни видел жандарма с ружьем при штыке.
И
вся программа ее жизни состояла в репетициях, спектаклях, приеме гостей, работе над ролями, изредка прогулке. По субботам и воскресеньям — Владимирская церковь, куда она
ходила ко всенощной и к обедне.
Только что
сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два на целое столетие. Смерть его была тем прискорбнее, что он только что со второй половины 50-х годов стал во
весь рост и создал несколько сильных, уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Первая моя экскурсия в деревню летом 1861 года длилась
всего около двух месяцев; но для будущего бытописателя-беллетриста она не
прошла даром.
Все это время я каждый день должен был предаваться наблюдениям и природы, и хозяйственных порядков, и крестьянского"мира", и народного быта вообще, и приказчиков, и соседей, и местных властей вроде тех, кто вводил меня во владение.
Через такой эксперимент я еще не
проходил во
всю мою долгую студенческую жизнь в двух университетах.
Для Ф.А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго,
ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался
всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.А. была мне так симпатична, и не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
Я сказал:"никто с нами не важничал" — за исключением премьера труппы, Самойлова. Он занимал совершенно особое, «генеральское» положение в труппе, и
все ему
сходило с рук.
Прошло всего, стало быть, восемь лет с Масленицы 1853 года, когда меня привез дядя из Нижнего гимназистом и дал мне возможность пересмотреть в Малом театре
весь тогдашний лучший репертуар с такими исполнителями, как Щепкин и Пров Михайлович Садовский в ролях Осипа и Подколесина.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много жил в Петербурге (где провел
всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда не считал себя. Мне было особенно приятно поехать в Москву и за таким делом, как постановка на Малом театре пьесы, которая в Петербурге могла бы
пройти гораздо успешнее во
всех смыслах.
Передо мною
прошел целый петербургский сезон 1861–1862 года, очень интересный и пестрый. Переживая настроения, заботы и радости моих первых постановок в обеих столицах, я отдавался и
всему, что Петербург давал мне в тогдашней его общественной жизни.
Поэт был уже на таком взводе, что споткнулся на этом самом стихе, дальше не пошел, а
все повторял его и должен был наконец
сойти постыдно с эстрады.
Все шло хорошо. Курсы имели и немало сторонних слушателей. Из лекций, кроме юридических, много
ходило к Костомарову.
Но
вся его жизнь
прошла в служении идее реального театра, и, кроме сценической литературы, которую он так слил с собственной судьбой, у него ничего не было такого же дорогого. От интересов общественного характера он стоял в стороне, если они не касались театра или корпорации сценических писателей. Остальное брала большая семья, а также и заботы о покачнувшемся здоровье.
То, что явилось в моем романе"Китай-город"(к 80-м годам), было как раз результатом наблюдений над новым купеческим миром. Центральный тип смехотворного"Кита Китыча"уже
сошел со сцены. Надо было совсем иначе относиться к московской буржуазии. А автор"Свои люди — сочтемся!"не желал изменять своему основному типу обличительного комика, трактовавшего
все еще по-старому своих купцов.
По выработке внешних приемов Дависон стоял очень высоко. Его принимали как знаменитость. Немцы бегали смотреть на него; охотно
ходили и русские, но никто в тогдашнем писательском кругу и среди страстных любителей сцены не восторгался им, особенно в таких ролях, как Гамлет, или Маркиз Поза, или Макбет. Типичнее и блестящее он был
все в том же Шейлоке, где ему очень помогало и его еврейское происхождение.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении
всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я много раз убеждался в том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они
прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Так и бедный Артур Иванович
сошел в могилу с таким пятном, от которого Лесков в память их приятельства пожелал очистить его в своей брошюре. В какой степени это ему удалось, я не знаю; но мне, да и
всем, кто знал ближе Бенни, было приятно читать такую защиту.
Париж еще сильно притягивал меня. Из
всех сторон его литературно-художественной жизни
все еще больше остального — театр. И не просто зрелища, куда я мог теперь
ходить чаще, чем в первый мой парижский сезон, а
вся организация театра, его художественное хозяйство и преподавание. «Театральное искусство» в самом обширном смысле стало занимать меня, как никогда еще. Мне хотелось выяснить и теоретически
все его основы, прочесть
все, что было писано о мимике, дикции, истории сценического дела.
Познакомился я еще в предыдущий сезон с одним из старейших корифеев"Французской комедии" — Сансоном, представителем
всех традиций"Дома Мольера". Он тогда уже
сошел со сцены, но оставался еще преподавателем декламации в Консерватории. Я уже бывал у него в гостях, в одной из дальних местностей Парижа, в"Auteuil". Тогда он собирал к себе по вечерам своих учеников и бывших сослуживцев. У него я познакомился и с знаменитым актером Буффе, тогда уже отставным.
В следующий мой приезд в Лондон (когда я прожил в нем
весь season с мая по конец августа) он был мне очень полезен и для моих занятий в читальне музея, и по тем экскурсиям, какие мы предпринимали по Лондону вплоть до трущоб приречных кварталов, куда жутко
ходить без полисмена.
Мне уже нельзя было так"запоем"
ходить на лекции, как в первую мою зиму, но все-таки я удосуживался посещать
всех лекторов, которые меня более интересовали. Из них к Лабуле я
ходил постоянно, вряд ли пропуская хоть одну из прекрасно изложенного курса о"Духе законов"Монтескье.
Из-за них, конечно, больше и
ходили к нему и своими аплодисментами поддерживали эти проявления — нисколько, в сущности, не крайнего — свободомыслия. Но в аудитории Лабуле (она и теперь еще самая просторная во
всем здании) чувствовался всегда этот антибонапартовский либерализм в его разных ступенях — от буржуазного конституционализма до республиканско-демократических идеалов.
В последние годы в некоторых аудиториях Сорбонны у лекторов по истории литературы дамский элемент занимал собою
весь амфитеатр, так что студенты одно время стали протестовать и устраивать дамам довольно скандальные манифестации. Но в те годы ничего подобного не случалось. Студенты крайне скудно посещали лекции и в College de France и на факультетах Сорбонны, куда должны были бы обязательно
ходить.
В Медицинской школе и в Ecole de droit
ходили гораздо больше, особенно на
все практические занятия и в клиники.
А их были и тогда тысячи в Латинском квартале. Они
ходили на медицинские лекции, в анатомический театр, в кабинеты, в клиники.
Ходили — но далеко не
все — на курсы юридического факультета. Но Сорбонна, то есть главное ядро парижского Университета с целыми тремя факультетами, была предоставлена тем, кто из любопытства заглянет к тому или иному профессору. И в первый же мой сезон в «Латинской стране» я, ознакомившись с тамошним бытом студенчества, больше уже не удивлялся.
Ночной бульварный Париж тоже не отличался чистотой нравов, но при Второй империи женщины сидели по кафе, а те, которые
ходили вверх и вниз по бульвару, находились все-таки под полицейским наблюдением, и до очень поздних часов ночи вы если и делались предметом приставаний и зазываний, то все-таки не так открыто и назойливо, как на Regent Street или Piccadilly-Circus Лондона, где вас сразу поражали с 9 часов вечера до часу ночи (когда разом
все кабаки, пивные и кафе запираются) эти волны женщин, густо запружающих тротуары и стоящих на перекрестках целыми кучками, точно на какой-то бирже.