Неточные совпадения
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому времени немало книг, заглядывал даже в «Космос» Гумбольдта, знал в подлиннике драмы Шиллера; наши поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я
был накануне
первого своего литературного опыта, представленного по классу русской словесности.
Нижегородская гимназия —
Первые задатки — Страсть к чтению — Гувернеры — Дворовые — Николаевская эпоха — Круг чтения — Театр — Чем жило общество — Литераторы Мельников-Печорский и Авдеев — Мои дяди — Поездка в Москву — Париж на Тверской — Островский в Малом театре — Щепкин — Другие знаменитости — Садовский — Шуйский — Театральная масленица — Дружба с сестрой — Обязан женщинам многим — Босяков тогда не
было — Василий Теркин — Итоги воспитывающей среды
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с
первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы»
будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато
будут гораздо меньше учиться.
И по всей гимназии наделал шуму ответ гимназиста 5-го класса С-на, который написал: «на
первое отделение философского факультета», что по-тогдашнему значило: в историко-филологический факультет. Второе отделение
было физико-математическое.
Наша гимназия
была вроде той, какая описана у меня в
первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я писал этот роман, я еще близко стоял ко времени моей юности. Краски наложены,
быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Инспектор
был из наших же учителей, духовного звания, как и директор; учил нас в
первых двух классах латыни очень умело, хоть и по-семинарски; но, попав в инспекторы, сделался для нас «притчей во языцех», смешной фигурой полицейского, с наслаждением ловившего мальчуганов, возглашая при этом: «Стань столбом!» или: «Дик видом».
«Музыкантская» потянула к скрипке, и
первый мой учитель
был выездной «Сашка», ездивший и «стремянным» у деда моего. К некоторым дворовым я привязывался. Садовник Павел и столяр Тимофей
были моими
первыми приятелями, когда мы, летом, переезжали в подгородную деревню Анкудиновку, описанную мною в романе под именем «Липки».
Одним из
первых сюжетов труппы
была Х.И.Таланова (по себе Стрелкова), которая умерла на казенной службе, артисткой московского Малого театра.
Первый любовник Трусов
был уже актером в платном театре из крепостных господ Ульяниных, из крепостных вышел и
первый комик Соколов, позднее «полезность» московского Малого театра.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето до августа проводил в подгородной усадьбе.
Первая моя поездка
была в начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
На Солянке же воздымались и хоромы богача Шепелева, нижегородского помещика — одного из последних фанатиков дилетантства, который сам
пел в операх с труппой своего крепостного театра. Мой учитель,
первая скрипка нашего театра, А-в,
был также из вольноотпущенных этого самого Шепелева.
И мог ли этот нижегородский гимназист мечтать, что в этом самом Малом театре, куда он попал на Масленице 1853 года, через восемь всего лет, в декабре 1861 года, он
будет раскланиваться из министерской ложи публике на
первом представлении «Однодворца», в бенефис Садовского, игравшего главную роль.
И тем разительнее выходил контраст между Подколесиным и Большовым. Такая бытовая фигура, уже без всякой комической примеси, появилась решительно в
первый раз, и создание ее
было делом совершенно нового понимания русского быта, новой полосы интереса к тому, что раньше не считалось достойным художественной наблюдательности.
И не для меня одного театральная Масленица сезона 1852–1853 года
была прощальной. На
первой же неделе поста сгорел Большой театр, когда мы
были на обратном пути в Нижний.
Надо
было все это бросить и ехать в Казань. И грустно и сладко
было. Меня проводили на пароход,
первый пароход, на какой я вступал и пускался в путь, не по одной только Волге, а в долгую дорогу ученья — в аудитории и в жизни, у себя и в чужих землях.
Для нас, новичков,
первым номером
был профессор русской истории Иванов, родом мой земляк, нижегородец, сын сельского попа из окрестностей Нижнего. В его аудитории, самой обширной, собирались слушатели целых трех разрядов и двух факультетов.
Разумеется, это
было ново после гимназии; мы слушали лекции, а «не заучивали только параграфы учебников; но университет не захватывал, да и свободного времени у нас на
первом курсе
было слишком много.
И с таким-то скудным содержанием я в
первую же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из чего
было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись. В лучшие дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт.
Были и другие рекомендации из Нижнего.
Литературу в казанском монде представляла собою одна только М.Ф.Ростовская (по казанскому произношению Растовская), сестра Львова, автора „Боже, царя храни“, и другого генерала, бывшего тогда в Казани начальником жандармского округа. Вся ее известность основывалась на каких-то повестушках, которыми никто из нас не интересовался. По положению она
была только жена директора
первой гимназии (где когда-то учился Державин); ее муж принадлежал к „обществу“, да и по братьям она
была из петербургского света.
В своих
первых композиторских попытках мой земляк
был предоставлен самому себе.
Эти театральные клички могли служить и оценкой того, что каждый из лагерей представлял собою и в аудиториях, в университетской жизни. Поклонники
первой драматической актрисы Стрелковой набирались из более развитых студентов, принадлежали к демократам. Много
было в них и казенных. А „прокофьистами“ считались франтики, которые и тогда водились, но в ограниченном числе. То же и в обществе, в зрителях партера и лож.
Мне как нижегородцу курьезно
было найти в
первой драматической актрисе — нашу „Сашеньку Стрелкову“, меньшую сестру „Ханеи“. Она росла за кулисами, вряд ли где-нибудь и чему-нибудь училась, кроме русской грамоты, и когда стала подрастать, то ее выпускали в дивертисменте танцевать качучу, а мы, гимназистами, всегда подтрунивали над ее толстыми ногами, бесцеремонно называя их (за глаза) „бревнами“.
Это и
был, собственно,
первый мой опыт переводного писательства, попавший в печать через три года, в 1857 году; но на
первом курсе, насколько память не изменяет мне, я написал рассказ и отправил его не то в „Современник“, не то в „Отечественные записки“, и ответа никакого не получил.
Во второй приезд я нашел приготовления к выходу в поход ополченских рот. Одной из них командовал мой отец. Подробности моей
первой (оставшейся в рукописи) комедии „Фразёры“ навеяны
были четыре года спустя этой эпохой. Я уезжал на ученья ополченцев в соседнее село Куймань.
Из Нижнего в Москву дорога
была мне уже хорошо известна после
первой моей поездки в Москву на Масленице 1853 года, а не дальше как за четыре месяца перед тем я пролетел, на перекладных отправляясь к отцу, в Тамбовскую губернию, на Москву и Рязань.
Из глубины"курятника"в райке Михайловского театра смотрел я пьесу, переделанную из романа Бальзака"Лилия в долине". После прощального вечера на Масленой в Московском Малом театре это
был мой
первый французский спектакль. И в этой слащавой светской пьесе, и в каком-то трехактном фарсе (тогда
были щедры на количество актов) я ознакомился с лучшими силами труппы — в женском персонале: Луиза Майер, Вольнис, Миля, Мальвина; в мужском — Бертон, П.Бондуа, Лемениль, Берне, Дешан, Пешна и другие.
Не отвечаю за всех моих товарищей, но в мою пятилетнюю дерптскую жизнь этот элемент не входил ни в какой форме. И такая строгость вовсе не исходила от одного внешнего гнета. Она
была скорее в воздухе и отвечала тому настроению, какое владело мною, особенно в
первые четыре семестра, когда я предавался культу чистой науки и еще мечтал сделать из себя ученого.
В связи со всем этим во мне шла и внутренняя работа, та борьба, в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты
были проделаны в Дерпте в те последние два года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена
была и та форма, в какой сложилось
первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
Немецкая печать лежала на всей городской культуре с сильной примесью народного, то
есть эстонского, элемента. Языки слышались на улицах и во всех публичных местах, лавках, на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский. В базарные дни наезжали эстонцы, распространяя запах своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне в нос и когда я попал в
первый раз на базарную площадь Ревеля, в 90-х годах.
А какие мы
были богачи — видно из того, что я сейчас привел насчет нашего питания с 3-чем в
первый семестр нашего дерптского житья.
В Дерпте не
было и тогда курсовых экзаменов ни на одном факультете. Главные предметы сдавали в два срока:
первая половина у медиков"philosophicum"; а у остальных"rigorosum". Побочные предметы дозволялось сдавать когда угодно. Вы приходили к профессору, и у него на квартире или в кабинете, в лаборатории — садились перед ним и давали ему вашу матрикульную книжечку, где он и производил отметки.
В это время он ушел в предшественников Шекспира, в изучение этюдов Тэна о староанглийском театре. И я стал упрашивать его разработать эту тему, остановившись на самом крупном из предтеч Шекспира — Кристофере Марло. Язык автора мы и очищали целую почти зиму от чересчур нерусских особенностей. Эту статью я повез в Петербург уже как автор
первой моей комедии и
был особенно рад, что мне удалось поместить ее в"Русском слове".
Его жена, графиня Софья Михайловна,
была для всего нашего кружка гораздо привлекательнее графа. Но
первое время она казалась чопорной и даже странной, с особым тоном, жестами и говором немного на иностранный лад. Но она
была — в ее поколении — одна из самых милых женщин, каких я встречал среди наших барынь света и придворных сфер; а ее мать вышла из семьи герцогов Биронов, и воспитывали ее вместе с ее сестрой Веневитиновой чрезвычайно строго.
Воспоминания о Гоголе
были темой моих
первых разговоров с графиней. Она задолго до его смерти
была близка с ним, состояла с ним в переписке и много нам рассказывала из разных полос жизни автора"Мертвых душ".
Из двухсот рублей заплатил я шестьдесят 3-чу за переписку, сто сорок рублей
были моим
первым гонораром.
Как я расскажу ниже, толчок к написанию моей
первой пьесы дала мне не Москва, не спектакль в Малом, а в Александрийском театре. Но это
был только толчок: Малый театр, конечно, всего более помог тому внутреннему процессу, который в данный момент сказался в позыве к писательству в драматической форме.
В какой форме? Почему
первая серьезная вещь, написанная мною, четверокурсником,
была пьеса, а не рассказ, не повесть, не поэма, не ряд лирических стихотворений?
После"Званых блинов"я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии в казанскую треть романа"В путь-дорогу") и даже читал их у Дондуковых в
первый их приезд в присутствии профессора Розберга, который
был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал свое время в Москве, когда все они более или менее настраивали себя на идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов.
Из легкой комедии"Наши знакомцы"только один
первый акт
был напечатан в журнале"Век"; другая вещь — "Старое зло" — целиком в"Библиотеке для чтения", дана потом в Москве в Малом театре, в несколько измененном виде и под другим заглавием — "Большие хоромы"; одна драма так и осталась в рукописи — "Доезжачий", а другую под псевдонимом я напечатал, уже
будучи редактором"Библиотеки для чтения", под заглавием"Мать".
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно
быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на
первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это
было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Собственных обеспеченных средств у меня тогда не
было. То, что я получал от отца, не превышало сносной студенческой субсидии.
Первый гонорар из"Библиотеки для чтения"за"Однодворца"по пятидесяти рублей за лист составлял весьма скромную цифру.
Я пришел получить гонорар за"Ребенка". Уже то, что пьесу эту поместили на
первом месте и в
первой книжке, показывало, что журнал дорожит мною. И гонорар мне также прибавили за эту, по счету вторую вещь, которую я печатал, стало
быть, всего в каких-нибудь три месяца, с октября 1860 года.
Он, я помню, стал мне говорить в одно из
первых моих посещений о Токвиле, книга которого переводилась тогда в «Библиотеке для чтения», высказывался о всех наших порядках очень свободно, заинтересован
был вопросом освобождения крестьян вовсе не как крепостник.
Снеткову я уже видал и восхитился ею с
первого же раза. Это
было проездом (в Дерпт или оттуда), в пьесе тогдашнего модного"злобиста"Львова"Предубеждение, или Не место красит человека".
Проникать в помещение цензуры надо
было через лабиринт коридоров со сводами, пройдя предварительно через весь двор, где помещался двухэтажный флигель с камерами арестантов. Денно и нощно ходил внизу часовой — жандарм, и я в
первый раз в жизни видел жандарма с ружьем при штыке.
Он
был актер"старой"школы, но какой? Не ходульной, а тонкой, правдивой, какая нужна для высокой комедии. Когда-то
первый любовник в светских ролях, Сосницкий служил даже моделью для петербургских фешенеблей, а потом перешел на крупные роли в комедии и мог с полным правом считаться конкурентом М.С.Щепкина, своего старшего соратника по сцене.
Обед, данный ему петербургскими литераторами незадолго до его смерти,
было, кажется,
первое чествование в таком роде. На нем впервые сказалась живая связь писательского творчества с творчеством сценического художника.
Московские традиции и преданность Островскому представлял собою и Горбунов, которого я стал вне сцены видать у начальника репертуара Федорова, где он считался как бы своим человеком. Как рассказчик — и с подмостков и в домах — он
был уже
первый увеселитель Петербурга. По обычаю того времени, свои народные рассказы он исполнял всегда в русской одежде и непременно в красной рубахе.
Его выпустили в целом ряде ролей, начиная с Чацкого. Он
был в них не плох, но и не хорош и превратился в того"мастера на все руки", который успевал получать свою поспектакльную плату в трех театрах в один вечер, когда считался уже
первым сюжетом и получал тридцать пять рублей за роль.
Разовая плата поощряла актеров в вашей пьесе, и
первые сюжеты не отказывались участвовать, а что еще выгоднее, в сезоне надо
было поставить до двадцати (и больше) пьес в четырех и пяти действиях; стало
быть, каждый бенефициант и каждая бенефициантка сами усердно искали пьес, и вряд ли одна мало-мальски сносная пьеса (хотя бы и совершенно неизвестного автора) могла проваляться под сукном.