Неточные совпадения
Нижегородская гимназия — Первые задатки — Страсть к чтению — Гувернеры — Дворовые — Николаевская эпоха — Круг чтения — Театр — Чем жило общество — Литераторы Мельников-Печорский и Авдеев — Мои дяди — Поездка в Москву — Париж на Тверской — Островский в Малом театре — Щепкин —
Другие знаменитости — Садовский — Шуйский — Театральная масленица — Дружба с сестрой — Обязан женщинам многим — Босяков тогда не
было — Василий Теркин — Итоги воспитывающей среды
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни
другому. «Законоведы»
будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато
будут гораздо меньше учиться.
Если все сообразить и одно к
другому прикинуть, то выйдет, что все
было еще гораздо лучше, чем могло бы
быть, и при этом не забывать, какое тогда стояло время.
Тех, кто
был держан строго, в смысле барских запретов, жизнь в
других слоях общества скорее привлекала,
была чем-то вроде запретного плода.
Такой режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто
был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и
другой журналы.
И девичья, и прихожая, и, главное, столярная и
другие службы и в городе и в деревне
были для меня предметом живого интереса.
Но о возмутительных превышениях власти у нас или у
других, еще менее об истязаниях или мучительствах, не
было, однако, и слухов за все время моего житья в Нижнем.
Никогда не
было кругом разговоров в злобном или пренебрежительном духе о
других религиях.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз в Нижнем, уже в мое время. Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это
был граф В.А. Соллогуб, с которым в Дерпте я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь
будет позднее.
Только истинно артистическая натура способна
была на подобное разнообразие в сценическом воспроизведении фигур, до такой степени непохожих одна на
другую, как Шпекин и Ваня Бородкин.
Другой его такой же типичной ролью из той же эпохи
было лицо старого Фридриха II (в какой-то переводной пьесе), и он вспоминал, что один престарелый московский барин, видавший короля в живых, восхищался тем, как Степанов схватил и физическое сходство, и всю повадку великого «Фрица».
В литературные кружки мне не
было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер.
Другого «светила» не
было. Всего больше говорили о «Додо», то
есть о графине Евдокии Ростопчиной.
Крепостным правом они особенно не возмущались, но и не выходили крепостницами и в обращении с прислугой привозили с собой очень гуманный и порядочный тон. Этого, конечно, не
было бы, если б там, в стенах казенного заведения, поощрялись разные «вотчинные» замашки. Они не стремились к тому, что и тогда уже называлось «эмансипацией», и, читая романы Жорж Занд, не надевали на себя никаких заграничных личин во вкусе той или
другой героини.
Понятно
было бы и нам, что только тогдашний европеец, земляк Микеланджело, Браманте и
других великих «фряжских» зодчих, мог задумать и выполнить такое сооружение.
И с таким-то скудным содержанием я в первую же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из чего
было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись. В лучшие дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт.
Были и
другие рекомендации из Нижнего.
Литературу в казанском монде представляла собою одна только М.Ф.Ростовская (по казанскому произношению Растовская), сестра Львова, автора „Боже, царя храни“, и
другого генерала, бывшего тогда в Казани начальником жандармского округа. Вся ее известность основывалась на каких-то повестушках, которыми никто из нас не интересовался. По положению она
была только жена директора первой гимназии (где когда-то учился Державин); ее муж принадлежал к „обществу“, да и по братьям она
была из петербургского света.
Были публичные лекции в университете по механике (проф. Котельникова) и по
другим предметам — и только.
После сурового дома в Нижнем, где моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как
друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что хочешь, ходи, катайся, спи,
ешь и
пей, читай книжки.
Но для того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в начале третьего курса задумать такое переселение в дальний университетский город с чужим языком для поступления на
другой совсем факультет с потерей всего, что
было достигнуто здесь, для этого надобен
был особый заряд.
Может
быть, и у меня недостало бы настойчивости, если б мы не собрались втроем и не возбуждали
друг друга разговорами все на ту же тему, предаваясь радужным мечтам.
В сущности, так и должно
было случиться. Севастопольский погром стоял уже позади. Чувствовалось наступление
другой эры, и всем хотелось стряхнуть с себя национальный траур.
Как заезжие провинциалы, мы днем обозревали разные достопримечательности, начиная с Эрмитажа, а вечером я побывал во всех театрах. Один из моих спутников уже слег и помещен
был в больницу — у него открылся тиф, а
другой менее интересовался театрами.
Из глубины"курятника"в райке Михайловского театра смотрел я пьесу, переделанную из романа Бальзака"Лилия в долине". После прощального вечера на Масленой в Московском Малом театре это
был мой первый французский спектакль. И в этой слащавой светской пьесе, и в каком-то трехактном фарсе (тогда
были щедры на количество актов) я ознакомился с лучшими силами труппы — в женском персонале: Луиза Майер, Вольнис, Миля, Мальвина; в мужском — Бертон, П.Бондуа, Лемениль, Берне, Дешан, Пешна и
другие.
И к моменту прощания с Дерптом химика и медика во мне уже не
было. Я уже выступил как писатель, отдавший на суд критики и публики целую пятиактную комедию, которая явилась в печати в октябре 1860 года, когда я еще носил голубой воротник, но уже твердо решил избрать писательскую дорогу, на доктора медицины не держать, а переехать в Петербург, где и приобрести кандидатскую степень по
другому факультету.
По-своему я (как и герой романа Телепнев)
был прав. Я ожидал совсем не того и, без всякого сомнения, видел, что казанский третьекурсник представлял собою нечто
другое, хотя и явился из варварских, полутатарских стран.
Корпоративный быт привил, кроме того, привычку к более сомкнутому товариществу, при котором нельзя сторониться
друг друга.
Суть этого единения
была слишком уже пуста, сводилась к кутежу и"шалдашничанью"(то
есть ничегонеделанью), но идея солидарности все-таки держалась.
Долго оставался в Дерпте и целый отряд корпуса топографов, с училищем;
была русская пробирная палатка, русская почта, разные
другие присутственные места; много колониальных лавок, содержимых нашими ярославцами; а на базар приезжали постоянно русские староверы, беспоповцы из деревни Черной.
Для того, кто бы пожелал расширять свои познания и в аудиториях
других факультетов (что нисколько не возбранялось), тогдашний Дерпт
был, в общем, опять-таки выше.
В посмертных очерках и портретах, вошедших в том, изданный тотчас после кончины А.И.Герцена,
есть превосходная характеристика Кетчера-друга, с которым Герцен впоследствии разошелся, и заочно.
Помню, в один из наших разговоров от него особенно круто досталось Полонскому и Некрасову — одному по части умственных способностей,
другому по части личной нравственности, и то и
другое по поводу изданий их стихотворений, которые он должен
был корректировать, так как их издала фирма"Солдатенков и Щепкин".
Но в этот же трехлетний период я сделался и публицистом студенческой жизни, летописцем конфликта"Рутении"с немецким «Комманом». Мои очерки и воззвания разосланы
были в
другие университеты; составил я и сообщение для архилиберального тогда «Русского вестника». Катков и Леонтьев сочувственно отнеслись к нашей «истории»; но затруднились напечатать мою статью.
Из легкой комедии"Наши знакомцы"только один первый акт
был напечатан в журнале"Век";
другая вещь — "Старое зло" — целиком в"Библиотеке для чтения", дана потом в Москве в Малом театре, в несколько измененном виде и под
другим заглавием — "Большие хоромы"; одна драма так и осталась в рукописи — "Доезжачий", а
другую под псевдонимом я напечатал, уже
будучи редактором"Библиотеки для чтения", под заглавием"Мать".
Подо всем этим
были еще и
другие соображения и мечты.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего
была свободная профессия. Ни о какой
другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Автор этой комедии"с направлением", имевшей большой успех и в Петербурге и в Москве на казенных театрах (
других тогда и не
было), приводился потом Вейнбергу свояком, женатым на сестре его жены.
Если Тургеневу принадлежит фраза о Чернышевском и Добролюбове:"Один — простая змея, а
другой — змея очковая", то Дружинин по своему тогдашнему настроению мог
быть также ее автором.
Все это мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он
был уже человек
другого поколения и
другого бытового склада, по летам как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом с таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным разговорам. А ему судьба как раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором
был такой эротоман, как Дружинин, а потом такой"Иона Циник", как его преемник Писемский.
Когда я с ним познакомился, он
был уже на перепутье: между общим либерализмом людей его эпохи и отчуждением оттого, что тогда представлял собою кружок Чернышевского, «Искры» и
других центров петербургского радикализма.
Когда у него собирались, особенно во вторую зиму, он всегда приглашал меня. У него я впервые увидал многих писателей с именами. Прежде
других — А.Майкова, родственника его жены, жившего с ним на одной лестнице. Его более частыми гостями
были: из сотрудников"Библиотеки" — Карнович, из тогдашних"Отечественных записок" — Дудышкин, из тургеневских приятелей — Анненков, с которым я познакомился еще раньше в одной из тогдашних воскресных школ, где я преподавал. Она помещалась в казарме гальванической роты.
Почерк у него
был крупный и чрезвычайно беспорядочный —
другого такого я ни у кого из писателей не видал.
Из
других выдающихся журналистов
был у Краевского, возил ему
другую пьесу, но он предложил мне слишком скудный гонорар; я уже получал тогда в"Библиотеке"по семьдесят пять рублей за лист.
Когда я сам сделался рецензентом, я стал громить и то и
другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за того, чтобы как можно больше играть, а при бенефисном режиме надо
было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно, с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
Эти порядки — не без участия наших протестов — рухнули в 1882 году; а ведь для нашего брата, начинающего драматурга, и то и
другое было выгодно.
В кабинете Федорова увидал я Николая Потехина (уже автора комедии"Дока на доку нашел") чуть ли не на
другой день после дебюта П.Васильева в Подхалюзине. Мой молодой собрат (мы с ним
были, вероятно, ровесники) горячо восхищался Васильевым, и в тоне его чувствовалось то, что и он"повит"московскими традициями.
Но пока еще ничего особенного не происходило. Оба эти вожака, Михаэлис и Неклюдов, выделялись больше
других. Они должны
были сыграть роль в массовом движении через несколько месяцев.
Двух
других студентов — "деятелей"с влиянием, бывавших везде, я хорошо помню из той же эпохи. Одного из них я зазнал годом раньше. Это
были Чубинский и Покровский. Оба очутились потом в ссылке.
И вдруг опять вести из Нижнего: отчаянные письма моей матушки и тетки. Умоляют приехать и помочь им в устройстве дел. Необходимо съездить в деревню, в тот уезд, где и мне достались"маетности", и поладить с крестьянами
другого большого имения, которых дед отпустил на волю еще по духовному завещанию. На все это надо
было употребить месяца два, то
есть май и июнь.
И Герцен, хотя фактически и не стал по смерти отца помещиком (имение его
было конфисковано), но как домовладелец (в Париже) и капиталист-рантье не сделал ничего такого, что бы похоже
было на дар крестьянам, даже и вроде того, на какой пошел его
друг Огарев.
И тот дерптский экзамен
был неизмеримо серьезнее, почти как магистерский, и в
другой форме, не школьнически перед столом экзаменатора, стоя — студенты в мундире, — а сидя, в виде как бы продолжительной беседы.
На побочные науки
были даны
другие дни. Обязательным предметом стояла и русская история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет. Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я не видал во всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"совсем одолели его. И он, указывая им на меня, повторял...