Неточные совпадения
Некоторых из нас рано
стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для того, кто учится. Он и учится и «
большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
И когда, к шестому классу гимназии, меня
стали держать с меньшей строгостью по части выходов из дому (хотя еще при мне и состоял гувернер), я сближался с «простецами» и любил ходить к ним, вместе готовиться, гулять, говорить о прочитанных романах, которые мы поглощали в
больших количествах, беря их на наши крошечные карманные деньги из платной библиотеки.
Тогда в моде была «Семирамида» Россини, где часто действуют трубы и тромбоны. Соллогуб, прощаясь с своим хозяином,
большим обжорой (тот и умер, объевшись мороженого), пожелал, чтобы ему «семирамидалось легко». И весь Нижний
стал распевать его куплеты, где описывается такой «казус»: как он внезапно влюбился в невесту, зайдя случайно в церковь на светскую свадьбу. Дядя выучил меня этим куплетам, и мы распевали юмористические вирши автора «Тарантаса», где была такая строфа...
И весь конец моего ученья, вплоть до студенчества, получил более светлый налет. Даже
стало житься по-другому. В наш
большой, строгий и почти безмолвный дом вошло молодое веселье. И постом мы танцевали.
В Дерпте, два года спустя, она
стала еще скуднее, и целую зиму мы с товарищем не могли тратить на обед
больше четырех рублей на двоих в месяц, а мой „раб“ ел гораздо лучше нас.
На этом балу я справлял как бы поминки по моей прошлогодней „светской“ жизни. С перехода во второй курс я быстро охладел к выездам и городским знакомствам, и практические занятия химией направили мой интерес в более серьезную сторону. Программа второго курса
стала гораздо интереснее. Лекции, лаборатория брали
больше времени. И тогда же я задумал переводить немецкий учебник химии Лемана.
Вернувшись с вакаций на третий курс, я
стал уже думать о кандидатской диссертации. Перевод химии Лемана сильно двинулся вперед за летние месяцы. И не
больше как через два месяца я решил свой переход в Дерптский университет.
Его, кажется, всего
больше привлекала"буршикозная"жизнь корпораций, желание играть роль, иметь похождения, чего он впоследствии и достиг, и даже в такой степени, что после побоищ с немцами был исключен и кончил курс в Москве, где
стал серьезно работать и даже готовился, кажется, к ученой дороге.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего
больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я
становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Стало быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия
большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в последние 50-е годы
стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки
больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
Таким оставался он и позднее, когда я
стал часто бывать у Соллогубов, но
больше у жены его, графини Софьи Михайловны (урожденной графини Виельгорской), чем у него, потому что он то и дело уезжал в Петербург, где состоял на какой-то службе, кажется по тюремному ведомству.
Жаловаться, затевать историю я не
стал, и труд мой, доведенный мною почти до конца второй части — так и погиб"во цвете лет", в таком же возрасте, в каком находился и сам автор. Мне тогда было не
больше двадцати двух лет.
И вот раз (это было осенью), возвратившись из Петербурга, я
стал думать о комедии, где героиней была бы эмансипированная девица, каких я уже видал, хотя
больше издали.
И это ободрило меня
больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не
стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
С П.И. мы одинаково — он раньше несколькими годами — попали сразу по приезде в Петербург в сотрудники"Библиотеки для чтения". Там он при Дружинине и Писемском действовал по разным отделам, был переводчиком романов и составителем всяких
статей, писал до десяти и
больше печатных листов в месяц.
Во вторую зиму, когда Писемский
стал приглашать на слушание первых двух частей своего"Взбаламученного моря", бывало
больше народу.
Когда я сам сделался рецензентом, я
стал громить и то и другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за того, чтобы как можно
больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно, с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
Разовая плата поощряла актеров в вашей пьесе, и первые сюжеты не отказывались участвовать, а что еще выгоднее, в сезоне надо было поставить до двадцати (и
больше) пьес в четырех и пяти действиях;
стало быть, каждый бенефициант и каждая бенефициантка сами усердно искали пьес, и вряд ли одна мало-мальски сносная пьеса (хотя бы и совершенно неизвестного автора) могла проваляться под сукном.
Еще раньше спектакль литераторов заинтересовал Петербург, но
больше именами исполнителей. Зала Пассажа
стала играть роль в жизни Петербурга, там читались лекции, там же была и порядочных размеров сцена.
Тогда в русской опере бывали провинциалы, чиновники (
больше все провиантского ведомства, по соседству), офицеры и учащаяся молодежь. Любили"Жизнь за царя",
стали ценить и"Руслана"с новой обстановкой; довольствовались такими певцами, как Сетов (тогдашний первый сюжет, с смешноватым тембром, но хороший актер) или Булахов, такими примадоннами, как Булахова и Латышева. Довольствовались и кое-какими переводными новинками, вроде"Марты", делавшей тогда
большие сборы.
В ту же зиму Сонечка вышла за офицера некрасивой наружности, без всякого блеска, даже без
большого состояния, одного из сыновей поэта Баратынского, к немалому удивлению всех ее поклонников. Они поселились в Петербурге, и у меня
стало зимним домом
больше.
Крестьянство всегда интересовало меня. Студентом я
стал входить с ним в
большее общение и присматриваясь к хозяйству отца и как студент медицины, когда начал полегоньку полечивать его крестьян.
Кавелин рано сблизился с Герценом, и тот
стал его
большой симпатией до их разрыва, случившегося на почве политических взглядов и уже в шестидесятых годах: после того момента, когда я попал в аудиторию к строгому экзаменатору.
И он был типичный москвич, но из другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире с изящной обстановкой, любил поговорить о литературе (и сам к этому времени
стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то
большой успех у женщин.
В какой степени он действительно разделял, например, тогдашнее credo Чернышевского в политическом и философском смысле — это
большой вопрос. Но ему приятно было видеть, что после
статей Добролюбова к нему уже не относятся с вечным вопросом, славянофил он или западник.
Этим было решительно все проникнуто среди тех, кого звали и"нигилистами". Движение
стало настолько же разрушительно, как и созидательно. Созидательного, в смысле нового этического credo, оказывалось
больше. То, что потом Чернышевский в своем романе"Что делать?"ввел как самые характерные черты своих героев, не выдуманное, а только разве слишком тенденциозное изображение, с разными,
большею частию ненужными разводами.
Ей это предложение не могло не прийтись по душе; но она увидала в нем слишком
большую жертву для меня как писателя, который вместо столичной жизни обрек бы себя на житье в провинции. Если б она предвидела, что принесет мне издательство"Библиотеки для чтения", она, разумеется, не
стала бы меня отговаривать.
И вот, со второй половины 1865 вплоть до 1886,
стало быть свыше двадцати лет, я должен был нести обузу долгов, которые составили сумму
больше чем тридцать тысяч рублей.
Кроме денежных средств, важно было и то, с какими силами собрался я поднимать старый журнал, который и под редакцией таких известных писателей, как Дружинин и Писемский, не привлекал к себе
большой публики. Дружинин был известный критик, а Писемский — крупный беллетрист. За время их редакторства в журнале были напечатаны, кроме их
статей, повестей и рассказов, и такие вещи, как «Три смерти» Толстого, «Первая любовь» Тургенева, сцены Щедрина и «Горькая судьбина» Писемского.
С замыслом
большого романа, названного им"Некуда", он
стал меня знакомить и любил подробно рассказывать содержание отдельных глав. Я видел, что это будет широкая картина тогдашней"смуты", куда должна была войти и провинциальная жизнь, и Петербург радикальной молодежи, и даже польское восстание. Программа была для молодого редактора, искавшего интересных вкладов в свой журнал, очень заманчива.
Как сотрудник он продолжал после"Некуда"давать нам
статьи,
больше по расколу, интересные и оригинальные по языку и тону. Тогда он уже делался все
больше и
больше специалистом и по быту высшего духовенства, и вообще по религиозно-бытовым сторонам великорусской жизни.
Статьи свои в"Библиотеке"он писал
больше анонимно и вообще не выказывал никаких авторских претензий при всех своих скудных заработках, не отличался слабостью к"авансам"и ладил и со мною, и с теми, кто составлял штаб редакции.
С тех пор Лейкин, сколько помню, долго не приносил нам ничего. Но эта первая его вещь, напечатанная в
большом журнале, дала ему сразу ход, и он превратился в присяжного юмориста из купеческого быта в органах мелкой прессы, которая тогда только начала складываться в то, чем она
стала позднее.
Сделавшись редактором, я сейчас же написал сам небольшую рецензию по поводу ее прекрасного рассказа"За стеной", появившегося в"Отечественных записках". Я первый указал на то, как наша тогдашняя критика замалчивала такое дарование. Если позднее Хвощинская, сделавшись
большой «радикалкой»,
стала постоянным сотрудником «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова, то тогда ее совсем не ценили в кружке «Современника», и все ее петербургские знакомства стояли совершенно вне тогдашнего «нигилистического» мира.
Вообще же я не скажу, чтобы тогдашний Иван Сергеевич мне особенно полюбился. Впоследствии он
стал в своем обхождении и тоне гораздо проще. Отсутствие этой простоты всего
больше мешало поговорить с ним"по душе". А я тогда очень и очень хотел бы побеседовать с ним, если не как равный с равным, то по крайней мере как молодой беллетрист и журналист с таким старым и заслуженным собратом, как он.
В Москве с ним на первых порах очень носились, и он сделался опять
большим театралом и даже имел роман в мире любительниц. Но вскоре
стал находить, что в Москве скучно и совсем нет"умных людей".
Париж еще сильно притягивал меня. Из всех сторон его литературно-художественной жизни все еще
больше остального — театр. И не просто зрелища, куда я мог теперь ходить чаще, чем в первый мой парижский сезон, а вся организация театра, его художественное хозяйство и преподавание. «Театральное искусство» в самом обширном смысле
стало занимать меня, как никогда еще. Мне хотелось выяснить и теоретически все его основы, прочесть все, что было писано о мимике, дикции, истории сценического дела.
Национальная самовлюбленность французов достигла тогда"белого каления". Даже эмиграция, в лице"поэта-солнца" — Виктора Гюго, воспела величие Парижа. В его
статье (за которую ему заплатил десять тысяч франков издатель выставочного"Путеводителя") Париж назван был ни
больше ни меньше как"город-свет"–"ville-lumiere".
Для нас, более спокойных и объективных наблюдателей, Париж совсем не поднял своего мирового значения тем, что можно было видеть на выставке. Но он сделался тогда еще популярнее, еще
большую массу иностранцев и провинциалов
стал привлекать. И это шло все crescendo с каждой новой выставкой. И ничто — ни война, ни Коммуна, ни политическое обессиление Франции — не помешало этой «тяге» к Парижу и провинций, и остальной Европы с Америкой.
"Работоспособностью"он обладал изумительной, начинал работать с шести часов утра, своими сотрудниками помыкал, как приказчиками, беспрестанно меняя их, участвовал, кроме того, в разных акционерных предприятиях, играл на бирже, имел в Париже несколько доходных домов, в том числе и тот, где я с 1868 года
стал жить, в rue Lepelletier около Старой Оперы. И от хозяйки моего отельчика я слыхал не раз, что"Ie grand Emile" —
большой кулак в денежных расчетах.
Язык сохранил для меня до сих пор
большое обаяние. Я даже, не дальше как пять лет назад живя в Биаррице,
стал заново учиться разговорному языку, мечтая о том, что поеду в Испанию на всю осень, что казалось тогда очень исполнимым, но это все-таки по разным причинам не состоялось. А два года раньше из того же Биаррица я съездил В Сан-Себастьяно и тогда же обещал сам себе непременно пожить в Испании подольше.
И вот начался опять для меня мой корреспондентский сезон 1869–1870 года. Я
стал заново писать свои фельетоны «С Итальянского бульвара» в ожидании
большого политического оживления, которое не замедлило сказаться еще осенью.
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем не проявлял уже желания
стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер. Своей же трибуны как публицист он себе еще не нашел, но не переставал писать каждый день и любил повторять, что в его лета нет уже
больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и летом и зимой очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже не работал и много ходил по Парижу.
Город Пешт только еще
стал обстраиваться красивыми зданиями, вроде того собрания, где давались балы и маскарады. Но я нашел все это сколком с венских увеселений только с прибавкою национального колорита, да и
больше в том, как одеты кучера и лакеи.
Меня сильнее, чем год и два перед тем, потянуло на родину, хотя я и знал, что там мне предстоит еще усиленнее хлопотать о том, чтобы придать моим долговым делам более быстрый темп, а
стало быть, и вдвое
больше работать. Но я уже был сотрудником"Отечественных записок", состоял корреспондентом у Корша, с которым на письмах остался в корректных отношениях, и в"Голосе"Краевского.
Стало быть, у меня было
больше шансов увеличить и свои заработки.
И вот в"Отечественных записках", вскоре после моего возвращения в Петербург, появилась моя
статья о варшавской драматической труппе — первая по времени появления, написанная русским в таком сочувственном тоне, да еще в
большом и тогда самом распространенном журнале.
Там он сошелся с Сувориным, начал для него работать по составлению календаря, а когда тот начал издавать"Новое время",
стал заведовать иностранной политикой и зарабатывать
большие деньги.
И он еле-еле успокоился. Я с ним спорить не
стал, тем более, что из этой, в сущности, весьма неплохой мысли ничего не вышло. Мы собирались раза два у Самойлова, но до основания клуба дело не дошло. Тургенев уехал вскоре за границу, а Рубинштейн почему-то
больше нас не собирал.
Сезон и тогда, в общем, носил такую же физиономию, как и в последнюю мою зиму 1864–1865 года: те же театры, те же маскарады в
Большом, Купеческом и Благородном собрании, только
больше публичных лекций, и то, что вносил с собою оживляющего Клуб художников, где я позднее прочел три лекции о"Реальном романе во Франции", которые явились в виде
статьи у Некрасова.