Неточные совпадения
Мы все изумлялись тому,
как он мог написать
такие два очерка, и даже заподозрили подлинность этого сочинительства. Беллетриста из него не вышло,
а только чиновник, кажется провиантского ведомства.
Подрастая, каждый из нас останавливался на праве помещика владеть душой и телом крепостных. Протестов против
такого порядка вещей мы не слыхали от взрослых,
а недовольство и мечты о «вольной» замечали всего больше среди дворовых. Но, повторяю, отношение к крестьянству
как к особому сословию и к деревенской жизни вынесли мы отнюдь не презирающее или унизительно-жалостливое,
а почтительное и заинтересованное в самом лучшемсмысле.
Рассказы дворовых были драгоценны по своему бытовому разнообразию. В
такой губернии,
как Нижегородская, живут всякие инородцы,
а коренные великороссы принадлежат к различным полосам на севере и на юге по Волге, вплоть до дремучих тогда лесов Заволжья и черноземных местностей юго-восточных уездов и «медвежьих углов», где водились в мое детство знаменитые «медвежатники», ходившие один на один на зверя, с рогатиной или плохим кременным ружьишком.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто,
так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он,
как я помню, считался приятелем,
а на балах в собрании держал себя
как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом.
А дразнили тем, что я был ребенком
такой же «курносый»,
как и он.
К Пушкину старшее поколение относилось
так,
как вся грамотная Россия стала смотреть на него после московского торжества открытия памятника и к столетию. Конечно, менее литературно, но с высоким почтением и нежностью. Мы, когда подрастали, зачитывались Лермонтовым, и Пушкин, особенно антологический, уже мало на нас действовал. Спор между товарищами в моем романе более или менее «создан» мною, но в верных мотивах. И в нем тетка Телепнева пушкинистка,
а музыкант Горшков — лермонтист.
Подробности этой встречи я описал в очерке, помещенном в одном сборнике, и повторять здесь не буду. Для меня, юноши из провинции, воспитанного в барской среде, да и для всех москвичей и иногородных из сколько-нибудь образованных сфер, Щепкин был национальной славой. Несмотря на сословно-чиновный уклад тогдашнего общества, на даровитых артистов,
так же
как и на известных писателей, смотрели вовсе не сверху вниз,
а, напротив, снизу вверх.
Сергея Васильева я только тогда и увидел в
такой бытовой роли,
как Бородкин. Позднее, когда приезжал студентом домой, на ярмарочном театре привелось видеть его только в водевилях;
а потом он ослеп к тому времени, когда я начал ставить пьесы.
Бородкин врезался мне в память на долгие годы и
так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я в Дерпте, когда начал играть
как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы
А.Потехина «Чужое добро впрок не идет».
Но газеты занимались тогда театром совсем не
так,
как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед;
а нам в руки газеты почти что не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался еще «Ходилкин».
Как и герой романа «В путь-дорогу», я впервые услыхал его зычный возглас «Милостивые государи!», который
так ласкал наш слух сознанием, что мы не мальчишки,
а взрослые слушатели, которым надо говорить «милостивые государи!»
Наши товарищеские отношения с Балакиревым закрепились именно здесь, в Казани. Не помню, почему он не поступил в студенты (на что имел право,
так как кончил курс в нижегородском Александровском институте),
а зачислился в вольные слушатели по математическому разряду. Он сначала довольно усердно посещал лекции, но дальше второго курса не пошел, отдавшись своему музыкальному призванию.
В труппе были
такие силы,
как Милославский, игравший в Нижнем не один сезон в те годы, когда я еще учился в гимназии, Виноградов (впоследствии петербургский актер), Владимиров, Дудкин (превратившийся в Петербурге в Озерова), Никитин;
а в женском персонале: Таланова (наша Ханея), ее сестра Стрелкова (также из нашей нижегородской труппы), хорошенькая тогда Прокофьева, перешедшая потом в Александрийский театр вместе с Дудкиным.
Здесь в каких-нибудь два полугодия они сильно отшлифовались, носили франтоватые мундиры и треуголки, сделались меломанами и даже любителями балета."Казэнными", с особым произношением этого слова, их уже нельзя было называть,
так как в Петербурге они жили не в казенном здании,
а на квартирах и пользовались только стипендиями.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям,
а в смысле той universitas,
какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах;
а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное,
так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Наукой,
как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в последние 50-е годы стали читать русские журналы,
а немецкую литературу знали все-таки больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
Мы, русские студенты, мало проникали в домашнюю и светскую жизнь немцев разных слоев общества. Сословные деления были
такие же,
как и в России, если еще не сильнее. Преобладал бюргерский класс немецкого и онемеченного происхождения. Жили домами и немало каксов, то есть дворян-балтов. Они имели свое сословное собрание «Ressource», давали балы и вечеринки. Купечество собиралось в своем «Casino»;
а мастеровые и мелкие лавочники в шустер-клубе — «Досуг горожанина».
Теперь остановлюсь на том, что Дерпт мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и
такому, кто поступил прямо в этот университет, и
такому,
как я, который приехал уже"матерым"русским студентом, хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт еще сохранял свою областную самостоятельность. Он был немецкий, предназначен для остзейцев,
а не для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
А в Дерпте на медицинском факультете я нашел
таких ученых,
как Биддер, сотрудник моего Шмидта, один из создателей животной физиологии питания,
как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории и практики.
А в то же время в Казани не умели еще порядочно обходиться с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
Органическую химию я слушал целый год у
А.М.Бутлерова, но совсем не в
таких размерах,
какие значились в учебнике Лемана.
А беллетристика второй половины 50-х годов очень сильно увлекала меня. Тогда именно я знакомился с новыми вещами Толстого, накидываясь в журналах и на все, что печатал Тургенев. Тогда даже в корпорации"Рутения"я делал реферат о"Рудине".
Такие повести,
как"Ася","Первая любовь",
а главное,"Дворянское гнездо"и"Накануне", следовали одна за другой и питали во мне все возраставшее чисто литературное направление.
Помню и более житейский мотив
такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал,
а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы,
какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Все это мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он был уже человек другого поколения и другого бытового склада, по летам
как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом с
таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным разговорам.
А ему судьба
как раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором был
такой эротоман,
как Дружинин,
а потом
такой"Иона Циник",
как его преемник Писемский.
Тургеневу он не прощал и приятельства с
таким"лодырем"(
так он называл его),
как Болеслав Маркевич — тогда еще не романист,
а камер-юнкер, светский декламатор и актер-любитель, стяжавший себе громкую известность за роль Чацкого в великосветском спектакле в доме Белосельских, где он играл с Верой Самойловой в роли Софьи.
Оба они — Эдельсон
так же,
как и Писемский — отзывались об этой вещи,
как о тенденциозной"композиции", где нет настоящей художественной правды, где все подведено к мотиву во вкусе жорж-зандовских романов, значит, в сущности, к чему-то новому только в России;
а во Франции эта «жорж-зандовщина» процветала еще в 30-х годах.
—
Как же это? Сестрица не
так здорова,
а одна… я не могу…
А мужской персонал стоял в общем довольно высоко. Еще действовал
такой прекрасный актер,
как старик И.И.Сосницкий, создавший два лица из нашего образцового театра: городничего и Репетилова.
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому в труппе и в симпатиях публики, В.В.Самойлов,
как раз ко времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание
таких лиц,
как Шейлок и король Лир.
А еще за четыре года до того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
Таким драматургам,
как Чернышев, было еще удобнее ставить, чем нам. Они были у себя дома, писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его
как писателя благодаря игре Мартынова.
А"Испорченная жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Но в опере были
такие таланты,
как О.
А.Петров и его сверстница по репертуару Глинки Д.М.Леонова, тогда уже не очень молодая, но еще с прекрасным голосом и выразительной игрой.
А вспомните, что только что умерла (при мне) Бозио, пели
такие тенора,
как Тамберлик и Кальцолари.
На балет не
так тратили,
как это повелось со второй половины 80-х годов, при И.
А.Всеволожском; постановки не поражали
такой роскошью; но хореография была не ниже,
а по обилию своих, русских, талантов и выше.
И кто бы подумал, что настанет
такой момент, когда его тело (в звании товарища министра внутренних дел) вынесут из
какого здания? Из бывшего Третьего отделения, куда я ходил когда-то в театральную цензуру к И.
А.Нордштрему.
От того же П.И.Вейнберга (больше впоследствии) я наслышался рассказов о меценатских палатах графа, где скучающий барин собирал литературную"компанию", в которой действовали
такие и тогда уже знаменитые"потаторы"(пьяницы),
как Л.Мей,
А.Григорьев, поэт Кроль (родственник жены графа) и другие"кутилы-мученики". Не отставал от них и В.Курочкин.
Даже
такой на вид приличный и даже чопорный человек,
как Эдельсон, приятель Григорьева и Островского (впоследствии мой же сотрудник), страдал припадками жестокого запоя. Но он это усиленно скрывал,
а завсегдатаи кушелевских попоек делали все это открыто и, по свидетельству очевидцев, позволяли себе в графских чертогах всякие виды пьяного безобразия.
Рабовладельчеством мы все возмущались, и от меня — по счастию! — отошла эта чаша. Крепостными я не владел; но для того, чтобы произвести даровое полное отчуждение, надо и теперь быть настроенным в самом «крайнем» духе. Да и то обязательное отчуждение земли, о которое первая Дума
так трагически споткнулась, в сущности есть только выкуп (за него крестьяне платили бы государству),
а не дар, в размере хорошего надела,
как желали народнические партии трудовиков, социал-демократов и революционеров.
Мои временнообязанные получили даровую землю, только в недостаточном количестве — разница количественная,
а не по существу. Прибавлю (опять-таки не в оправдание,
а как факт), что они могли тут же арендовать у землевладельца землю по цене, меньшей той, что с них потребовали бы"хорошие"хозяева,
а не молодой писатель, который
так скоро стал тяготиться своей ролью владельца.
В Дерпте, когда я сдавал первую половину экзаменов ("rigorosum")
как специально изучающий химию, я должен был выбрать четыре главных предмета и сдать их в один день. Но все-таки это было в два присеста, по два часа на каждый, и наук значилось всего четыре,
а не восемь, если не десять.
И
так как мы там сдавали побочные предметы, когда нам вздумается, то тут же профессор и ставил отметку,
а по окончании семестра делал другую отметку — о посещении студентом его предмета.
Для Ф.
А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы
как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.
А. была мне
так симпатична, и не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
— Они там собрались для считки.
А для меня, дескать, никакой закон не писан. Я был уже предупрежден, что
такое «Василий Васильевич», и уклонился от каких-либо замечаний. Но на второй или третьей репетиции он вдруг в одном месте, не обращаясь ко мне
как к автору, крикнул суфлеру...
Но, повторяю, я забывал о себе
как авторе, я не услаждался тем, что вот, после дебюта в Москве с"Однодворцем", где будут играть лучшие силы труппы, предстоит еще несомненный успех, и не потому, что моя драма
так хороша,
а потому, что
такая Верочка, наверно, подымет всю залу, и пьеса благодаря ее игре будет восторженно принята, что и случилось не дальше
как в январе следующего, 1862 года, в бенефис учителя Позняковой — Самарина.
А впереди меня ждало еще первое представление"Ребенка"с
такой Верочкой,
как Познякова — Луша,
как ее звали тогда за кулисами.
Когда Чернышевский появился на эстраде, его внешность мне не понравилась. Я перед тем нигде его не встречал и не видал его портрета. Он тогда брился, носил волосы «a la moujik» (есть
такие его карточки) и казался неопределенных лет; одет был не
так,
как обыкновенно одеваются на литературных вечерах, не во фраке,
а в пиджаке и в цветном галстуке.
Мои оценки тогдашних литераторских нравов, полемики, проявление"нигилистического"духа — все это было бы, конечно, гораздо уравновешеннее, если б можно было сходиться с своими собратами, если б
такой молодой писатель,
каким был я тогда, попадал чаще в писательскую среду.
А ведь тогда были только журнальные кружки. Никакого общества, клуба не имелось. Были только редакции с своими ближайшими сотрудниками.
К"Современнику"я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала
как с членом Литературно-театрального комитета,
а потом всего раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне
такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист,
а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего один раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным,
а на литератора совсем не смахивал, в
таком же типе,
как и Краевский, только тот был уже совсем седой,
а этот еще с темными волосами.
А тогда он уже сошелся с Некрасовым и сделался одним из исключительных сотрудников"Современника". Этот резкий переход из русофильских и славянофильских журналов,
как"Москвитянин"и"Русская беседа", в орган Чернышевского облегчен был тем, что Добролюбов
так высоко поставил общественное значение театра Островского в своих двух знаменитых статьях. Островский сделался в глазах молодой публики писателем — обличителем всех темных сторон русской жизни.
Островского я еще не слыхал
как чтеца сцен из его комедий. Читал он не
так,
как Писемский, то есть не по-актерски в лицах,
а писательски, без постоянной перемены тона и акцента, но очень своеобразно и умело.
Если привилегия императорских театров не дозволяла в столицах никакой частной антрепризы, то это же сосредоточивало художественный интерес на одной сцене;
а система бенефисов хотя и не позволяла ставить пьесы
так,
как бы желали друзья театра и драматурги, но этим самым драматургам бенефисная система давала гораздо более легкий ход на сцену, что испытал и я — на первых же моих дебютах.