Неточные совпадения
Мой товарищ по гимназии, впоследствии заслуженный профессор Петербургского университета В.
А.Лебедев, поступил к нам в четвертый класс и прямо стал слушать законоведение. Но он
был дома превосходно приготовлен отцом, доктором, по латинскому языку и
мог даже говорить на нем. Он всегда делал нам переводы с русского в классы словесности или математики, иногда нескольким плохим латинистам зараз. И кончил он с золотой медалью.
Доказательство того, что у нас
было много времени, — это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли все наши деньжонки. Абонироваться
было высшим пределом мечтаний, и я
мог достичь этого благополучия только в шестом классе;
а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
В Дерпте, два года спустя, она стала еще скуднее, и целую зиму мы с товарищем не
могли тратить на обед больше четырех рублей на двоих в месяц,
а мой „раб“
ел гораздо лучше нас.
Эти театральные клички
могли служить и оценкой того, что каждый из лагерей представлял собою и в аудиториях, в университетской жизни. Поклонники первой драматической актрисы Стрелковой набирались из более развитых студентов, принадлежали к демократам. Много
было в них и казенных.
А „прокофьистами“ считались франтики, которые и тогда водились, но в ограниченном числе. То же и в обществе, в зрителях партера и лож.
И в этой главе я
буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые
могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям,
а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах;
а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
А в Дерпте кутежей, то сеть попросту пьянства — и у немцев, и у русских —
было слишком достаточно. Кроме попоек и"шкандалов", не имелось почти никаких диверсий для молодых сил. Театр
мог бы сослужить и общепросветительную и эстетическую службу.
Теперь остановлюсь на том, что Дерпт
мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и такому, кто поступил прямо в этот университет, и такому, как я, который приехал уже"матерым"русским студентом, хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт еще сохранял свою областную самостоятельность. Он
был немецкий, предназначен для остзейцев,
а не для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего
была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве.
А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Если Тургеневу принадлежит фраза о Чернышевском и Добролюбове:"Один — простая змея,
а другой — змея очковая", то Дружинин по своему тогдашнему настроению
мог быть также ее автором.
Я узнал обо всем этом позднее; но, когда являлся к нему и студентом, и уже профессиональным писателем, — никак бы не
мог подумать, что этот высокоприличный русский джентльмен с такой чопорной манерой держать себя и холодноватым тоном
мог быть героем даже и не похождений только,
а разных эротических затей.
Все это
мог бы подтвердить прежде всего сам П.И.Вейнберг. Он
был уже человек другого поколения и другого бытового склада, по летам как бы мой старший брат (между нами всего шесть лет разницы), и он сам служит резким контрастом с таким барским эротизмом и наклонностью к скоромным разговорам.
А ему судьба как раз и приготовила работу в журнале, где сначала редактором
был такой эротоман, как Дружинин,
а потом такой"Иона Циник", как его преемник Писемский.
Он
был актер"старой"школы, но какой? Не ходульной,
а тонкой, правдивой, какая нужна для высокой комедии. Когда-то первый любовник в светских ролях, Сосницкий служил даже моделью для петербургских фешенеблей,
а потом перешел на крупные роли в комедии и
мог с полным правом считаться конкурентом М.С.Щепкина, своего старшего соратника по сцене.
Разовая плата поощряла актеров в вашей пьесе, и первые сюжеты не отказывались участвовать,
а что еще выгоднее, в сезоне надо
было поставить до двадцати (и больше) пьес в четырех и пяти действиях; стало
быть, каждый бенефициант и каждая бенефициантка сами усердно искали пьес, и вряд ли одна мало-мальски сносная пьеса (хотя бы и совершенно неизвестного автора)
могла проваляться под сукном.
Сравнивать я не
мог до поездки в Париж, уже в 1865 году; но и безотносительно труппа
была полная и довольно блестящая,
а репертуар, как и всегда, возобновлялся каждую субботу; но тогда гораздо чаще давали водевили, фарсы и бульварные мелодрамы.
— Вот хоть бы взять и нас обоих? Вы с тех пор, как мы встречались на острову, — из красного сделались розовым,
а потом и совсем побелели.
А я все краснел по сие время.
Может быть, дойду и до густо-красного колера?
А отсутствие более сильных хозяйственных наклонностей не давало того себялюбивого, но естественного довольства от сознания, что вот у меня лично
будет тысяча десятин незаложенной земли, что у меня
есть лес-"заказник", что я
могу хорошо обставить хутор, завести образцовый скотный двор.
Может быть, на меня его манера держать себя и бесцеремонность этой импровизированной беседы подействовали слишком сильно;
а я по своим тогдашним знакомствам и связям не
был достаточно революционно настроен, чтобы все это сразу простить и смотреть на Чернышевского только как на учителя, на бойца за самые крайние идеи в радикальном социализме, на человека, который подготовляет нечто революционное.
Все это не
могло меня привлекать к тогдашней журнальной"левой". У меня не
было никакой охоты"идти на поклон"в те редакции, где процветала такая ругань. В подобной полемике я не видел борьбы за высшие идеи, за то, что всем нам
было бы дорого,
а просто личный задор и отсутствие профессиональной солидарности товарищеского чувства.
Такого показания Бутовский не
мог дать, потому что не хотел утверждать этого положительно,
а для обвиненного это нужно
было, чтобы доказать свое alibi.
Фешенебля в нем уже не осталось ничего. Одевался он прилично — и только. И никаких старомодных претензий и замашек также не выказывал.
Может быть, долгая жизнь во Франции стряхнула с него прежние повадки. Говорил он хорошим русским языком с некоторыми старинными ударениями и звуками, например, произносил; не"философ",
а"филозоф".
Квадри в труппе Пассажа выделялся большой опытностью и способностью браться за всякие роли. Он
мог бы
быть очень недурным легким комиком, но ему хотелось всегда играть сильные роли. Из репертуара Потехина он выступил в роли ямщика"Михаилы"(в"Чужое добро впрок не идет"), прославленной в Петербурге и Москве игрой Мартынова и Сергея Васильева,
а в те годы и Павла Васильева, — на Александрийском театре.
Может быть, это повышенное самосознание и давало ему нравственную поддержку в те годы (
а они продолжались не один десяток лет), когда он постоянно бился из-за постановки своих вещей и дирекция держала его, в сущности, в черном теле.
В других своих коронных ролях — Медее и Юдифи — она
могла пускать в ход интонации ревности и ярости, силу характера, притворство. Все это проделывалось превосходно; но и тут пластика игры, декламация и условность жестикуляции
были романтическими только по тону пьесы,
а отзывались еще своего рода классической традицией.
Немудрено, что такой тонкий и убежденный западник, как Тургенев, не
мог также выносить Стасова. Он видел в его проповеди русского искусства замаскированное славянофильство,
а славянофильское credo
было всегда ему противно, что он и выразил так блестяще и зло в рассуждениях своего Потугина в"Дыме".
Но влияние
может быть и скрытое. Тургенев незадолго до смерти писал (кажется, П.И.Вейнбергу), что он никогда не любил Бальзака и почти совсем не читал его.
А ведь это не помешало ему
быть реальным писателем, действовать в области того романа, которому Бальзак еще с 30-х годов дал такое развитие.
"Народника", в тогдашнем смысле, во мне не сидело;
а служба посредником или кем-нибудь по выборам также меня не прельщала. Моих соседей я нашел все такими же. Их жизнь я не прочь
был наблюдать, но слиться с ними в общих интересах, вкусах и настроениях не
мог.
Что я
был еще молод — не
могло меня удерживать. Я уже более двух лет как печатался,
был автором пьес и романа, фельетонистом и наблюдателем столичной жизни. Издание журнала давало более солидное положение,
а о возможности неудачи я недостаточно думал. Меня не смущало и то, что я-по тогдашнему моему общественно-политическому настроению — не имел еще в себе задатков руководителя органа с направлением, которое тогда гарантировало бы успех.
Издатель предложил: до осени платить мне ежемесячно определенную сумму. Стало
быть, я не обязан
был сейчас же выкладывать капитал. И по типографии я
мог сразу пользоваться кредитом.
А со второго года издания я обязан
был выплачивать род аренды на известный срок. В случае нарушения с моей стороны контракта я должен
был заплатить неустойку в десять тысяч рублей.
И"Библиотеке"
было отказано в таком"праве", как получение газеты"Temps".
А журнал не
мог быть на особенно дурном счету у начальства.
Всегда без копейки, в долгах, подверженный давно"горькому испитию", Левитов в трезвом виде
мог быть довольно занимательным собеседником, но с годами делался в тягость и тем, кто в нем принимал участие, в том числе и князю
А.И.Урусову.
Он обладал юмором и
мог довольно тонко оценивать людей. Но отчасти потому, что
был всегда"в легком подпитии",
а главное, от долгой привычки к краснобайству слишком много болтал, напуская на себя балагурное юродство.
К Базунову он зашел купить какую-то духовную книжку, которая заинтересовала его своим заглавием;
а в фойе Малого театра он чем-то
был очень недоволен — своим местом или чем другим — уже не припомню, но каким-то вздором. И его раздражение выказывало в нем слишком очевидно совершенно больного человека, который не
мог себя сдерживать никогда.
Дела по журналу и имению вызывали ежегодно поездки в Нижний. Но я не
мог оставаться там подолгу,
а в деревню незачем
было ездить. До продажи земли там хозяйничал мой товарищ З-ч.
Кто не
был так издерган за целый год издательского существования, как я, тот не поймет, чем явилась для меня хотя бы краткая поездка за границу, где я
мог прийти в себя, одуматься, осмотреться, восстановить свои силы.
А я-за вычетом первого возвращения в мае 1866 года (которое длилось с полгода) — провел «в чужих краях» более пяти лет, с сентября 1865 по январь 1871 года.
Потому что пьеса дана
была в театре «Водевиль»,
а по его концессии он
мог давать только пьесы с куплетами.
Париж еще сильно притягивал меня. Из всех сторон его литературно-художественной жизни все еще больше остального — театр. И не просто зрелища, куда я
мог теперь ходить чаще, чем в первый мой парижский сезон,
а вся организация театра, его художественное хозяйство и преподавание. «Театральное искусство» в самом обширном смысле стало занимать меня, как никогда еще. Мне хотелось выяснить и теоретически все его основы, прочесть все, что
было писано о мимике, дикции, истории сценического дела.
Для поправления своего материального положения я
мог бы выбрать тогда адвокатскую деятельность (к сему меня сильно склонял Урусов, только что поступивший в окружной суд), но я смотрел тогда (да и впоследствии) совсем не сочувственно на профессию адвоката.
А она, конечно, дала бы мне в скором времени хороший заработок — я имел все данные и все права, чтобы сделаться"присяжным поверенным". Мечта о сцене
была совершенно бескорыстна. Расчеты на выгодную карьеру в нее абсолютно не входили.
На торжестве открытия в особой зале, где собралась многотысячная толпа, император в парадной генеральской форме произнес аллокуцию (краткую речь). Тогда я
мог хорошо слышать его голос и даже отметить произношение. Он говорил довольно быстро, немного в нос, и его акцент совсем не похож
был на произношение коренного француза, и еще менее парижанина,
а скорее смахивал на выговор швейцарца, бельгийца и даже немца, с детства говорившего по-французски.
Я знавал русских ученых, журналистов, педагогов, которые хорошо знали по-английски, переводили Шекспира, Байрона, Шелли, кого угодно и не
могли хоть сколько-нибудь сносно произнесть ни одной фразы.
Есть даже среди русских интеллигентов в последние годы такие, кто очень бойко говорит, так же бойко понимает всякого англичанина и все-таки (если они не болтали по-английски в детстве) не
могут совладать с неизбежным и вездесущим английским звуком"the", которое у них выходит иногда как"зэ",
а иногда как"тцс".
"Успех скандала", выпавший на долю"Жертвы вечерней", и строгая, но крайне тенденциозная рецензия"Отечественных записок"мало смущали меня. Издали все это не
могло меня прямо задевать. Книга
была спасена, продавалась, и роман читался усердно и в столицах и в провинции. И далее, в начале 70-х годов, по возвращении моем в Россию, один петербургский книгопродавец купил у меня право нового издания,
а потом роман вошел в первое собрание моих сочинений, издания М.О.Вольфа, уже в 80-х годах.
Чувствуя в себе силы политического борца, он и тогда уже
мог питать честолюбивые планы, то
есть мечтать о депутатском звании, что и случилось через какой-нибудь год.
А пока он жил и работал без устали и как газетный репортер, и как адвокат еще с очень тугой практикой.
Обыкновенная физиономия аудитории Сорбонны бывала в те семестры, когда я хаживал в нее с 1865 по конец 1869 года, такая — несколько пожилых господ, два-три молодых человека (
быть может, из студентов), непременно священник, —
а то и пара-другая духовных и часто один-два солдата.
Студента вы всегда
могли отличить по его молодости, манере одеваться, прическе, тону, жестам. Но никаких внешних отличий на нем не
было. Тогда не видно
было и тех беретов, которые теперь студенты носят как свой специальный «головной убор». Все кафе, пивные, ресторанчики бывали полны молодежи, и вся она где-нибудь да значилась как учащаяся. Но средний,
а особенно типичный студент, проводил весь свой день где угодно, но только не в аудиториях.
Вы
могли изо дня в день видеть, как студент отправлялся сначала в cremerie, потом в пивную, сидел там до завтрака,
а между завтраком и обедом опять
пил разные напитки, играл на бильярде, в домино или в карты, целыми часами сидел у кафе на тротуаре с газетой или в болтовне с товарищами и женщинами. После обеда он шел на бал к Бюллье, как кратко называли прежнюю"Closerie des Lilas", там танцевал и дурачился,
а на ночь отправлялся с своей"подругой"к себе в отельчик или к этой подруге.
А та, настоящая биржа, куда лились все артерии Лондона и City с его еще не виданным мною движением, давала чувство матерьяльной мощи, которая, однако, не
могла залечить две зияющие раны британской культуры: проституцию, главное, пролетариат, которого также нельзя
было видеть в Париже в таких подавляющих размерах.
Тогда, сорок лет назад, даже в развале фашинга если вы положили себе с утра бумажку в десять гульденов (то
есть нынешние двадцать крон), то вы
могли провести целый день, до поздних часов ночи, проделав весь цикл венских удовольствий, с обедом, ужином, кофе и разными напитками и прохладительными. Очень сносный обед стоил тогда всего один гульден,
а кресло в Бург-театре — два и maximum три гульдена. И на русские деньги ваш день (вместе с квартирой) обходился, значит, каких-нибудь 6–7 рублей.
Я еще тогда не решил, когда я вернусь в Россию; но я
был вполне свободен, в Лондон меня не тянуло, Париж делался летом неинтересен,
а тут я
мог месяца два провести в стране, о которой не раз мечтал, но до нее еще не доехал.
Не
могу утверждать — до или после меня проживал в Испании покойный граф Салиас. Он много писал о ней в «Голосе», но тогда, летом 1869 года, его не
было; ни в Мадриде, ни в других городах, куда я попадал, я его не встречал. Думаю, однако, что если б ряд его очерков Испании стал появляться раньше моей поездки, я бы заинтересовался ими.
А «Голос» я получал как его корреспондент.
Этот дипломат, теперь уже покойный, принял меня изысканно-вежливо и мягко упрекнул меня в том, что я раньше не навестил своего соотечественника.
А наглядным доказательством того, как много
было текущих дел по консульской части,
может служить то, что на моих доверенностях в конце июля (то
есть в конце целого полугодия) стояли NN 3-й и 4-й.
Испанский (или, правильнее, кастильский) язык не так полнозвучен, как итальянский. В его произношении
есть какая-то обязательная шепелявость (буквы"с"и"z"), но он, особенно в устах женщин, имеет только ему принадлежащую нежность,
а в порывах мужского красноречия
может подниматься до громовых звуков и до высокой благозвучности. Мы, русские, очень мало им интересуемся, даже и до последнего времени.
А тогда у нас и совсем не
было в ходу хоть какое-нибудь знание испанского языка.