«За полвека. Воспоминания» (Боборыкин П. Д., 1921) по всей классике
От него чего я только не наслушался! Он видал маленького капрала целыми годами, служил в Италии еще при консульстве, любил итальянский язык, читал довольно много и всегда делился прочитанным, писал стихи и играл на флейточке. Знал порядочно и по-латыни и не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
Тогда она сделалась литературной дамой и переводила русские стихи по-английски; но губернаторшей никаких у себя вечеров с литературными чтениями и даже с музыкой в те годы не устраивала.
С"рутенистами"Уваров держался как бывший бурш, ходил на их вечеринки, со всеми, даже с юными"фуксами", был на"ты"и смотрел на их жизнь с особой точки зрения, так сказать, символической. Он находил такую жизнь"лихой"и, участвуя в их литературных сходках, читал там свои стихи и очерки, написанные чрезвычайно странным, смешанным языком, который в него глубоко въелся.
Вообще, надо сказать правду (и ничего обсахаривать и прикрашивать я не намерен): та компания, что собиралась у Дружинина, то есть самые выдающиеся литераторы 50-х и 60-х годов, имели старинную барскую наклонность к скабрезным анекдотам, стихам, рассказам.
В ту"историческую"зиму едва ли не в одном движении по воскресным школам сказался пульс либерального Петербурга… да и оно должно было стихнуть после разных полицейских репрессий.
Ко мне никто оттуда не обращался. Но у"Искры"остался против меня зуб, что и сказалось позднее в нападках на меня, особенно в сатирических стихах Д.Минаева. Личных столкновений с Курочкиным я не имел и не был с ним знаком до возвращения моего из-за границы, уже в 1871 году. Тогда"Искра"уже еле дотягивала свои дни. Раньше из Парижа я сделался ее сотрудником под псевдонимом"Экс-король Вейдавут".
Корш же дал ход (но уже позднее) и другому забавнику и памфлетисту в стихах и прозе, которым не пренебрегали и"Отечественные записки", даже к 70-м годам. Попал он и ко мне, когда я начал издавать"Библиотеку", и, разумеется, в качестве очень либерального юмориста.
Я его помнил еще с студенческих кружков, несколькими годами раньше. Тогда его товарищи носили его на руках за его стихи, в особенности за те, где нищая кому-то"грешным телом подала".
По университетскому учению он был"естественник", но потом, сделавшись драматургом и критиком, отличался большой начитанностью, выучился по-английски, знал хорошо Шекспира, щеголял обширной памятью, особенно на стихи, вообще выдавался своей литературностью, но и тогда уже было в нем что-то неуравновешенное, угловатое, какая-то смесь идеализма с разными охранительными вожделениями.
Я стал даже мечтать о комедии, которая бы через сорок с лишком лет была создана на такую же почти идею. Помню, что в Париже (вскоре после моего приезда) я набросал даже несколько монологов… в стихах, чего никогда не позволял себе. И я стал изучать заново две роли — Чацкого (хотя еще в 1863 году играл ее) и Хлестакова. Этого мало — я составлял коллекцию костюмов для Чацкого по картинкам мод 20-х годов и очень сожалею, что она у меня затерялась.
Обер и в то время был уже старенький старичок,"в прошедшем веке запоздалый", употребляя стих Пушкина. Всякий принял бы его у нас за чиновника, состарившегося на департаментской службе: небольшого роста, худощавый, бритый, с седым старомодным хохлом и такими же"височками"и бакенбардами.
Занимались исключительно дикцией. И до сих пор это — главная забота французских профессоров и всего французского сценического дела. В дикции, в уменье произносить стихи и прозу, в том, что немцы называют «Vortrag», a русские неправильно «читкой» — альфа и омега французского искусства.
Когда-то"Искра", на первых моих шагах, сильно прохаживалась насчет меня — и в стихах и в прозе. В ней появилась первая по счету карикатура, когда мне на первом представлении"Однодворца"подали в директорскую ложу лавровый венок, что было, конечно, преждевременно. И позднее, во время моего редакторства, Минаев и другие остроумцы"Искры"делали меня мишенью своих довольно-таки злобных эпиграмм.
Оба эти фельетониста считались тогда очень радикальными и сотрудничали, кроме газеты Корша, Суворин — у Стасюлевича, а Буренин — в «Отечественных записках», которые печатали его сатирические вещи, направленные и на победителей Франции — пруссаков (одна сатира начиналась, помню, стихами «Как на выси валерьенской» — Mont Valerien), и на вождя русского консерватизма — Каткова, и на педагогов школы его сотоварища Леонтьева.
А когда на него не находил"стих", он казался веселым, вежливым малым, умел обходиться с белой, старой и доброй лошадью по прозвищу Кокотка, которая и возила нас в небольшом шарабане.
Если голос громкий и решительный, то вы способны отказаться от всего привычного и обыденного во имя новой идеи, если же голос тих и слаб, то вы недостаточно настойчивы, поэтому ваша цель пока ещё далека от вас.
В будничной жизни глухого русского уголка нет, как мне кажется, других более тягостных минут в течение целого дня, как те, которые определяются словами «посидеть вечерком на крылечке», «отдохнуть вечерком», словом — побыть так, ничего не делая, несколько вечерних часов. Везде, где есть настоящая жизнь, хоть и трудная и неприглядная, в самых глухих уголках европейских больших городов, на каторжных фабриках, вечер — действительное время отдыха, потому что день — действительно время тяжелого труда, время устали, и как ни труден этот рабочий день, но вечер весел или, по крайней мере, тих… Совсем не то в глухом русском уголке.
Если голос громкий и решительный, то вы способны отказаться от всего привычного и обыденного во имя новой идеи, если же голос тих и слаб, то вы недостаточно настойчивы, поэтому ваша цель пока ещё далека от вас.
Трагедия изменила и сломила его. Он стал тих, сдержан, затаён. Он мучился молча, горе и скорбь словно сжигали его изнутри.
Где-то в глубине меня ещё жила та маленькая девочка, которая верила в чудеса, но её голосок слишком тих, чтобы быть услышанным.