Он — длинный-предлинный. По-французски говорит преуморительно. Как есть курляндский барон. Танцевать с ним очень удобно. Напрасно Домбрович беспокоился. Этот Вальденштуббе всегда
питал ко мне великое уважение. Когда посадит на место, отвесит каждый раз низкий, пренизкий поклон. По части разговоров сей корнет больше мне все предлагает свои услуги в верховой езде.
Чуть что не по нем — вскочит, завизжит: «Обижают, дескать, меня, бедность мою обижают, уважения не
питают ко мне!» Без Фомы к столу не смей сесть, а сам не выходит: «Меня, дескать, обидели; я убогий странник, я и черного хлебца поем».
При теперешнем моем настроении достаточно пяти минут, чтобы он надоел мне так, как будто я вижу и слушаю его уже целую вечность. Я ненавижу беднягу. От его тихого, ровного голоса и книжного языка я чахну, от рассказов тупею… Он
питает ко мне самые хорошие чувства и говорит со мною только для того, чтобы доставить мне удовольствие, а я плачу ему тем, что в упор гляжу на него, точно хочу его загипнотизировать и думаю: «Уйди, уйди, уйди…» Но он не поддается мысленному внушению и сидит, сидит, сидит…
Но, предугадывая тогда же преступное его намерение, я всячески старался от оного уклонить его; но оный мошенник и подлец, Иван, Иванов сын, Перерепенко, выбранил меня мужицким образом и
питает ко мне с того времени вражду непримиримую.
Неточные совпадения
— «Нет, Иван Иванович, дайте
мне (это она говорит) самой решить, могу ли
я отвечать вам таким же полным, глубоким чувством, какое
питаете вы
ко мне. Дайте полгода, год срока, и тогда
я скажу — или нет, или то да, какое…» Ах! какая духота у вас здесь! нельзя ли сквозного ветра? («не будет ли сочинять? кажется, довольно?» — подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).
— Сделайте ваше одолжение! зачем же им сообщать! И без того они
ко мне ненависть
питают! Такую, можно сказать, мораль на
меня пущают: и закладчик-то
я, и монетчик-то
я! Даже на каторге словно
мне места нет! Два раза дело мое с господином Мосягиным поднимали! Прошлой зимой, в самое, то есть, бойкое время, рекрутский набор был, а у
меня, по их проискам, два питейных заведения прикрыли! Бунтуют против
меня — и кончено дело! Стало быть, ежели теперича им еще сказать — что же такое будет!
— Они не то чтобы пообещали-с, а говорили на словах-с, что могу, пожалуй, вашей милости пригодиться, если полоса такая, примерно, выйдет, но в чем, собственно, того не объяснили, чтобы в точности, потому Петр Степанович
меня, примером, в терпении казацком испытывают и доверенности
ко мне никакой не
питают.
«Мартын Степаныч; теперь уже возвратившийся
ко мне в город, — объяснял в своем письме Артасьев, —
питает некоторую надежду уехать в Петербург, и дай бог, чтобы это случилось, а то положение сего кроткого старца посреди нас печально: в целом городе один только
я приютил его; другие же лица бежали от него, как от зачумленного, и почти вслух восклицали: «он сосланный, сосланный!..», — и никто не спросил себя, за что же именно претерпевает наказание свое Мартын Степаныч?
«Простите великодушно,
я против Вас вчера был неправ, а может быть, и прав, — рассудите сами и не
питайте гнева
ко мне, ибо
я Вас люблю по-прежнему».