Начать с того, когда я решилась ехать, вопрос: как одеться? — остановил меня. Если там все будут одни мужчины, надо надеть темное платье, даже черное. Недурно показать полное презрение к замарашкам-сочинителям. Да и потом, явитесь вы в хорошеньком туалете и вдруг ни один из этих уродов не догадается даже надеть белый галстук? А если там будут и женщины? Я очень волновалась.
Мои же сверстники, мои собраты все теперь разбрелись по белу свету и по Елисейским Полям: один в Испании, другой в дебрях… там где-то на Ветлуге, третий в Бадене, четвертый отправился к прародителям.
Ему все нервы! Станут, пожалуй, уверять, что это белая горячка, сумасшествие. Никто же не войдет в меня; стало быть, и знать не может: привиделось мне от белой горячки или просто в здравом уме?
Нет таких слов высказать, что чувствует женщина, когда с ней поступят как с вещью! Кто дал нам такую проклятую натуру? И это делается среди белого дня… Тонкий, цивилизованный человек поступает с вами как с падшею женщиною.
Привезла она испанский костюм: туника обшита черным кружевом по белому атласу; корсаж с баской ярко-оранжевого цвета. Я все разобрала до малейших подробностей: кастаньеты, трико, юбки, какой-то еще розовый корсаж, который надевается под лиф.
Он тоже, бледный как смерть, стоял, нагнувшись. Губы его даже побелели и дрожали. Я без всякой мысли осматривала его лицо, бороду, которой у него прежде не было, короткую визитку, сапоги… В одной руке он держал белый фуляр, ь другой меховую шапку.
Я никогда не была набожна, но перед выходом замуж, с год, может быть, во мне жило полудетское, полусознательное чувство религиозного страха. Все это испарилось. Четыре года прошли — и я ни разу не подумала даже, что можно о чем-нибудь заботиться, когда жизнь идет своим порядком, делаешь, что другие делают, ездишь к обедне, подаешь иногда нищим, на страстной неделе иногда говеешь и в Светлое Воскресенье надеваешь белое платье.
Белый, лоснящийся лоб; роскошный шиньон из своих волос; розовые щеки, как на фарфоровых куклах; зубы невозможной белизны; шея и плечи совершенно каменные: ни одна жилка в них не дрогнула все время, как я смотрела на этих двух женщин.
Если б ты знал, болотный и бездушный город, сколько горечи накопляется в сердце только от тебя, от твоих улиц, от твоей мглы, от твоей особой, безнадежной скуки, от разных уродов Невского проспекта, французского театра и тоскливых гостиных! Почему я не могу писать стихов?! Как бы я тебя отблагодарила на прощанье! Ты засасываешь женщину в свою пошлую порядочность, в эту кретинизирующую атмосферу визитов, обезьянства, коньков, шпор, усов, белых галстуков, модного ханжества и потаенного, гнусного разврата.
Все добро Степы состоит в очень скромном гардеробе и в кой-каких книгах. Свою библиотеку он оставил в Париже. Ариша пришла в негодование, осмотревши белье Степы, прибежала ко мне и чуть не со слезами воскликнула...
Мы сидели под большим дубом, около пруда. Степа в соломенной шляпе и в белом пальто — настоящий физикус. Он ведь вовсе не похож на разных долгогривых нигилистов. Я их хорошенько не видала, но предполагаю, какими они должны быть. Если б Степа захотел, он мог бы играть не последнюю роль и в салонах. Но все-таки в нем чувствуется что-то такое, чего нет ни в наших mioches, ни в людях вроде Домбровича.
— Кто же все? Пока только я, сколько мне известно… Вот таким образом я и помирился с моей будущностью. Я нахожу даже, что слишком много потратил времени на личные чувства, так же много, как и на сочинительство. Где же мне мечтать о любовных радостях и о семейном довольстве, когда мне еще несколько лет надо пошататься по белу свету, а потом сделать всех детей моими собственными. Почтенный принцип pot au feu плохо мирится с такой программой!
Моя бессонница опять вернулась. В жаркие белые ночи не могу заснуть, да и кончено. От жару мне тяжело и писать; но я поневоле просиживала над моей тетрадкой.
Интересного в этом было очень мало, да вдобавок меня душил нестерпимый жар; но я все-таки шла, не отставая от белой фигуры. А походка у него прескорая.
Опять встретила я г. Кроткова и на этот раз говорила даже. Я шла к Исакову, а он выходит, кажется, оттуда. Все в своем неизменном белом балахоне. Белый цвет к нему очень идет. Он, наверно, догадался об этом, хоть и ученый.
Наконец-то! Оно в моих руках. Ничуть не страшно. Белые кусочки. Вот и все. Хоть я химии никогда и не училась, а знала что выбрать. Без грязных страданий, и не в один миг. Я хочу думать и любить до последней минуты. Да, до последней минуты. Не помню уж, кто мне рассказывал, но я знаю наверно, что не вдруг действует.
Философ, услышавши это, побежал опрометью в кухню, где он заметил прилепленный к стене, обпачканный мухами треугольный кусок зеркала, перед которым были натыканы незабудки, барвинки и даже гирлянда из нагидок, показывавшие назначение его для туалета щеголеватой кокетки. Он с ужасом увидел истину их слов: половина волос его, точно, побелела.
И, верно, счастлив там, где люди посмешнее. Кого люблю я, не таков: Молчалин за других себя забыть готов, Враг дерзости, — всегда застенчиво, несмело Ночь целую с кем можно так провесть! Сидим, а на дворе давно уж побелело, Как думаешь? чем заняты?
Наступило молчание, все остановились на секунду. Шрам на лице матери побелел, и правая бровь всползла кверху. У Рыбина странно задрожала его черная борода; опустив глаза, он стал медленно расчесывать ее пальцами.
И темный широкий силуэт молча и быстро отодвинулся вглубь и исчез. По-видимому, рассвет наступал: снег побелел, потемнели фигуры людей, и лес стал реже, печальнее и проще.
К концу недели моё тело покрылось ровным тёмно-коричневым загаром с золотистым отливом, а натуральные светлые волосы побелели и стали почти льняными, совсем как в детстве.
Его кулаки лежали на столе. Кулаки сжались сильнее, и костяшки пальцев побелели.
Он был так зол, что лицо его раскраснелось как перезрелый помидор, а маленькие глаза побелели.
К концу недели моё тело покрылось ровным тёмно-коричневым загаром с золотистым отливом, а натуральные светлые волосы побелели и стали почти льняными, совсем как в детстве.