Неточные совпадения
Он до сих пор
не может простить этому миру ссылки своего отца, — тому стукнуло тогда шестьдесят два
года, —
по приговору сельского общества, самого гнусного дела, какое только он видел на своем веку; и на него пошли мужики!
Не одной красотой смущала его вообще женщина, с ранних
лет, еще когда школьником был,
по шестнадцатому
году, — а какою-то потребностью сойтись, в нее заглянуть, вызвать преклонение перед собою, видеть, как в какой-нибудь несмышленой или робкой немудрой девочке вдруг распустится душа, откуда ни возьмутся ум, игра, смелость, дерзкая отвага.
По делу завернул он снова прошлым
летом, даже останавливаться на ночь
не хотел, рассчитывал покончить все одним днем и чем свет «уйти» на другом пароходе кверху, в Рыбинск. Куда деваться вечером? В увеселительный сад… Их даже два было тогда; теперь один хозяин прогорел. Знакомые нашлись у него в городе: из пароходских кое-кто, инженер, один адвокат заезжий, шустрый малый, ловкий на все и порядочный кутила.
«Нет, она
не барское дитя», — сказал он себе тогда же, и с этой самой минуты у них пошел разговор все живее и живее, и она ему рассказала под гул голосов, что муж ее уехал на следствие,
по поручению прокурора,
по какому-то важному убийству, что она всего два
года как кончила курс и замужем второй
год, что отец и мать ее —
по старой вере, отец перешел в единоверие только недавно, а прежде был в «бегло-поповской» секте.
Это был плохенький хор: дурно одетые женщины, очевидно, разъезжавшие только
по мелким ярмаркам, зато настоящие черномазые и глазастые, без подозрительных приемышей из русских, что нынче попадаются в любом известном хору. И романсы они пели старинные, чуть
не тридцатых
годов.
— Хорош! — повторила она страстным шепотом, нагнулась к нему лицом и сжала сильнее его руку. Вася! так он мне противен… Голоса — и того
не могу выносить: шепелявит, по-барски мямлит. — Она сделала гримасу. — И такого человека, лентяя, картежника, совершенную пустушку, считают отличным чиновником, важные дела ему поручали, в товарищи прокурора пролез под носом у других следователей. Один чуть
не двадцать
лет на службе в уезде…
Теркин кивнул головой, слушая ее; он знал, что мельница ее отца, Ефима Спиридоныча Беспалова, за городом,
по ту сторону речки, впадающей в Волгу, и даже проезжал мимо еще в прошлом
году. Мельница была водяная, довольно старая, с жилым помещением, на его оценочный глазомер —
не могла стоить больше двадцати, много тридцати тысяч.
Они теперь опять вернулись к ее семейным делам. На ее слова о любви мужчины и женщины он
не возражал, а только поглядел на нее долго-долго, и она
не стала продолжать в том же духе. Теперь она спрашивала его
по поводу ее двоюродной сестры, Калерии, бросившей их дом
года два перед тем, чтобы готовиться в Петербурге в фельдшерицы.
— Все равно… Прежние-то,
лет пятнадцать тому назад, когда я еще в школе был и всякая дурь в голову лезла… те,
по крайности, хоть смелы были, напролом шли, а частенько и собственной шкурой отвечали. А нынешние-то в те же барышни норовят, воображают о себе чрезвычайно и ни на какое толковое дело
не пригодны.
Только одному учителю нельзя было и заикнуться о «перехвате» денег — Перновскому. Весь класс его ненавидел, и Перновский точно услаждался этой ненавистью. Прежде,
по рассказам тех, кто кончил курс десять
лет раньше, таких учителей совсем и
не водилось. В них ученики зачуяли что-то фанатическое и беспощадное. Перновский с первого же
года, — его перевели из-за Москвы, — показал, каков он и чего от него ждать…
Виттих и Перновский
не терпели один другого. Из-за количества уроков они беспрестанно подставляли друг другу ножку. Перновский читал в старшем отделении. На первые два
года по его предмету бывал всегда особый преподаватель, всего чаще инспектор или директор. А тут Виттих захватил себе ловко и незаметно и эти часы; Перновский еще ядовитее возненавидел его, хотя снаружи они как будто и ладили.
Даже
по прошествии десяти с лишком
лет Теркин
не мог дать себе ясного отчета в том, чего в нем было больше — притворства или настоящей психопатии?
По крайней мере, в первые дни после того, как он бросился на лазаретного сторожа, и доктор с Терентьевым начали верить в его умственное расстройство; быть может, одна треть душевного недомогания и была, но долю притворства он
не станет и теперь отрицать. В нем сидела тогда одна страстная мысль...
«Все равно погибать!.. Так лучше уже, раз
не привелось покончить с собою в лазарете, отдалить минуту расправы, если удастся попасть в сумасшедший дом. Там или он покончит с собою, или ему удастся,
по прошествии
года, уйти от позорящего наказания. Просто оставят его в покое и выпустят на волю, как неопасного душевнобольного».
Ударить его чем ни попало сзади
по мозжечку так, чтобы психиатр сам попал в сумасшедший дом… Что ему за это будет? Он — невменяем; иначе зачем же его держать здесь? Ну, подержат в секрете, и все обойдется; просидит он лишний
год, зато никто уже
не будет сомневаться, здоров он или болен… Это лучше, чем подбить другого, хоть бы того же Капитона. И тому новый доктор
не нравился.
Не дальше как
по весне он виделся с Усатиным в Москве, в «Славянском Базаре», говорил ему о своем «Батраке», намекал весьма прозрачно на то, что в конце
лета обратится к нему.
— А я весь свой век ворочал делами и в гору шел,
не изменяя тому, что во мне заложили лучшие
годы, проведенные в университете. Вот мне и
не хотят простить, что я шестидесятыми
годами отзываюсь, что я враг всякой татарской надувастики и рутины… И поползли клопы из всех щелей, — клопы, которым мы двадцать
лет назад пикнуть
не давали. А
по нынешнему времени они ко двору.
Он видел, что прежняя Большова умерла. Это уже гулящая бабенка. Скитанье
по провинциальным театрам выело в ней все, с чем она пошла на сцену. Его подмывала в ней смесь распущенности с добродушным юмором. И наружность ее нравилась, но
не так, как пять
лет назад, — по-другому, на обыкновенный, чувственный лад.
Теркин слушал его, опустив немного голову. Ему было
не совсем ловко. Дорогой, на извозчике, тот расспрашивал про дела, поздравил Теркина с успехом; про себя ничего еще
не говорил. «История»
по акционерному обществу до уголовного разбирательства
не дошла, но кредит его сильно пошатнула. С прошлого
года они нигде
не сталкивались, ни в Москве, ни на Волге. Слышал Теркин от кого-то, что Усатин опять выплыл и чуть ли
не мастерит нового акционерного общества.
За ранним обедом они опять крупно поговорили с Серафимой. Она
не сдавалась. Ее злобу к Калерии нашел он еще нелепее, замолчал к концу обеда, поднялся к себе наверх, где
не мог заснуть, и ушел в лес
по дороге в деревню Мироновку, куда он давно собирался. Узнал он в Нижнем, что там в усадьбе проводит
лето жена одного из пайщиков его пароходного товарищества.
Стычка с Серафимой —
по счету первая за весь
год. Это даже удивило его. Значит, он сам сильно опошлел, и ей
не в чем было уступать ему или противоречить.
Не раздражение запало в нем, а тяжесть от раздумья. Он поступит так, как сказал еще утром. Никакой стачки, никакого «воровского» поступка он
не допустит. В этом ли одном дело?
Этого вопроса он
не испугался. Он пошел бы на женитьбу, если б так следовало поступить. Зачем обманывать самого себя?.. И в брачной жизни Серафима останется такою же. Пока страсть владеет ею — она
не уйдет от него; потом — он
не поручится. Даже теперь, в разгаре влечения к нему, она
не постыдилась высказать свое злобное себялюбие. Предайся он ей душой и телом — у него в два-три
года вместо сердца будет медный пятак, и тогда они превратятся в закоренелых сообщников
по всякой житейской пошлости и грязи.
«Дурманит?» — и этого он
не скажет теперь
по прошествии
года.
— Знаю, что в доме живет
по летам семейство одно. Пайщик нашего общества, некто Пастухов.
Не слыхали?
Фруктовый сад потянул его
по боковой, совсем заросшей дорожке вниз, к самому концу, к покосившемуся плетню на полгоре, круто спускавшейся к реке. Оттуда через калитку он прошел в цветник, против террасы. И цветника в его теперешнем виде ему сделалось жаль. Долгие
годы никто им
не занимался. Кое-какие загрубелые стволы георгин торчали на средней клумбе. От качель удержались облупленные, когда-то розовые, столбы. На террасе одиноко стояли два-три соломенных стула.
Шел он мимо пруда, куда задумчиво гляделись деревья красивых прибрежий, и поднялся
по крутой дороге сада. У входа, на скамье, сидели два старика. Никто его
не остановил. Он знал, что сюда посторонних мужчин допускают, но женщин только раз в
год, в какой-то праздник. Тихо было тут и приятно. Сразу стало ему легче. Отошла назад ризница и вся лавра, с тяжкой ходьбой
по церквам, трапезой, шатаньем толпы, базарной сутолокой у ворот и на торговой площади посада.
Теркин вспомнил, что трактир этот только что отделали, когда он был последний
год в гимназии. Но в него он
не попадал: отец
не желал, чтобы он баловался
по «заведениям»; да вдобавок там и бильярда
не поставили; а он только и любил что бильярд.
Он проснулся раньше, чем заходили в трактире, слышал, как пастух трубил теми же звуками, что и двадцать
лет назад. Солнце ворвалось к нему сразу, — на окне
не было ни шторы, ни гардин, — ворвалось и забегало
по стене.
Кладенец разросся за последние десять
лет; но старая сердцевина с базарными рядами почти что
не изменилась. Древнее село стояло на двух высоких крутизнах в котловине между ними, шедшей справа налево.
По этой котловине вилась бревенчатая улица книзу, на пристань, и кончалась за полверсты от того места береговой низины, где останавливались пароходы.
Дорога
по валу ничего
не изменилась… Сосны стояли на тех же местах, только макушки их поредели. Утро, свежее и ясное, обдавало его чуть заметным ветерком.
Лето еще держалось, а на дворе было начало сентября. Подошел он и к тому повороту, где за огородным плетнем высилась сосна, на которой явилась икона Божией Матери… Помнил он, что на сосне этой, повыше человеческого роста, прибиты были два медных складня, около того места, куда ударила молния.
Им, судя
по цвету леса,
не будет и пяти
лет.
— Поминают ли здесь добром Ивана Прокофьича? — спросил он возбужденно. — Ведь он живот положил за своих однообщественников! И базарную-то площадь он добыл от помещика, чуть
не пять
лет в ходоках состоял. А они его тем отблагодарили, что
по приговору сослали, точно конокрада или пропойцу.
— Сами видите, батюшка, как живем. Пенсии я
не выхлопотала от начальства. Хорошо еще, что в земской управе нашлись добрые люди… Получаю вспомоществование. Землица была у меня… давно продана. Миша без устали работает, пишет… себя в гроб вколачивает.
По статистике составляет тоже ведомости… Кое-когда перепадет самая малость… Вот теперь в губернии хлопочет… на частную службу
не примут ли. Ежели и примут, он там
года не проживет… Один день бродит, неделю лежит да стонет.
В креслице качель сидела и покачивалась в короткой темной кофточке и клетчатой юбке, с шапочкой на голове, девушка
лет восемнадцати,
не очень рослая. Свежие щеки отзывались еще детством — и голубые глаза, и волнистые светлые волосы, низко спадавшие на лоб. Руки и ноги свои, маленькие и также по-детски пухлые, она неторопливо приводила в движение, а пальцами рук, без перчаток, перебирала, держась ими за веревки, и раскачивала то одной, то другой ногой.
Письма ему писала она, и в последний
год перед выпуском — коротенькие,
не умела его ни о чем выспросить — любит ли он ее по-прежнему.
С балкона дверь вела прямо в залу, служившую и столовой, отделанную кое-как, — точно в доме жили только
по летам, а
не круглый
год. Стены стояли голые, с потусклыми обоями; ни одной картинки, окна без гардин, вдоль стен венские стулья и в углу буфет — неуклюжий, рыночной работы.
Учился плохо, в полку был без
году неделю, своей видной наружностью
не умел воспользоваться, взять богатую и родовитую невесту, женился на дряни,
по выборам служил два трехлетия, и даже Станислава ему на шею
не повесили, а другие из уездных-то предводителей в губернаторы попадают,
по нынешнему времени.
Медленно спустился он
по крутой лесенке, но с паперти в церковь
не зашел. Ему пора было ехать в город. Он остановился у приказчика, заведующего лесным промыслом помещика Низовьева и сплавом плотов вниз
по Волге, к городу Васильсурску, куда съезжаются каждый
год в полую воду крупные лесохозяева. Оттуда и ждали Низовьева завтра или послезавтра.
— В прошлом
году до губернского предводителя дошло… Меня вызвали… Директор/а — свои люди… Тогда банк шел в гору… вклады так и ползли… Шесть процентов платили… Выручить меня хотели… До разбирательства
не дошло, до экстренного собрания там, что ли… По-товарищески поступили.
— И я два
года тому назад раздобылся деньгами, которые и совсем мог себе присвоить без отдачи, зная, что эти деньги,
по закону и
по совести,
не принадлежат тому, кто мне их ссудил.
— Что вы из своих угодий делаете? Из-за вашего беспутства целый край обнищает, ни воды в Волге, ни лесу
по ее берегам
не будет через пять или десять
лет…
В беседке пахло цветом каприфолии. Растение вилось
по переплету из березовых палок, и розовато-желтые лепестки и усики осыпали нежную зелень. Никогда еще так рано
не цвело оно, как в этом
году.
— И того лучше! Вы
не зароете таланта своего!.. А какое бы житье
по летам… Особливо если б Бог благословил семьей… Ведь от вас — ух, какие пойдут… битки!
— Ах нет!
Не скажите, Василий Иваныч! Сосна, на закате солнца, тоже красавица, только ей далеко до ели. Эта, вон видите, и сама-то шатром ширится и охраняет всякую былинку… Отчего здесь такая мурава и всякие кусты, ягоды? Ее благодеяниями живут!.. А в сосновом бору все мертво. Правда, идешь как
по мягкому ковру, но ковер этот бездыханный… из мертвой хвои, сложился десятками
лет.
Все равно. Она резнула себя
по живому мясу. Любовь ухнула. Ее место заняла беспощадная вражда к мужчине,
не к тому только, кто держал ее три
года на цепи, как рабыню безответной страсти, а к мужчине вообще, кто бы он ни был. Никакой жалости… Ни одному из них!.. И до тех пор пока
не поблекнет ее красота —
не потеряет она власти над теми, кто подвержен женской прелести, она будет пить из них душу, истощать силы, выжимать все соки и швырять их, как грязную ветошь.
Низовьев прекрасно понимает, что приобрести ее будет трудно, очень трудно. На это пойдет, быть может,
не один
год. В Париж он
не вернется так скоро. Где будет она, там и он. Ей надо ехать на Кавказ, на воды. Печень и нервы начинают шалить. Предписаны ей ессентуки, номер семнадцатый, и нарзан. И он там будет жариться на солнце, есть тошную баранину, бродить
по пыльным дорожкам на ее глазах, трястись на казацкой лошади позади ее в хвосте других мужчин, молодых и старых. А потом — в Петербург!
И он за это
не оставит.
Не такой человек. Сейчас видно, какой он души. Успокоит ее на старости. И все здесь в доме и в саду будет заново улажено и отделано. Слышала она, что в верхнем ярусе откроют школу, внизу,
по летам, сами станут жить. Ее во флигеле оставят; а те — вороны с братцем — переберутся в другую усадьбу.
По своей доброте Василий Иванович позволил им оставаться в Заводном; купчая уже сделана, это она знает. Сам он ютится пока в одной комнате флигеля, рядом с нею.