Он в это время лежал на диване своей каюты, предоставленной ему от товарищества, как будущему пайщику, и только сквозь узкие окна видел полосу берега, народ на пристани, два-три дома на подъеме в гору, часть рядов с «галдарейками», все — знакомое ему больше двадцати пяти лет.
Но не поездка на низовья Волги наполняла в эту минуту душу Теркина. Он то и дело поглядывал в ту сторону, где был запад, поджидал заката; а солнце еще довольно высоко стояло над длинным ослепительно белым зданием рядов. Раньше как через полтора часа не покажется краснота поверх зеленой крыши гостиного двора.
Дым от папиросы на то только хорош, всегда думал Теркин, чтобы в его извивах видеть целый ряд приятных картин или строить какую-нибудь комбинацию, план действий, вроде как решаешь уравнение, когда алгебра тебе далась, и ты к задачам относишься, как к шахматам, с настоящим игрецким чувством.
Лодка!.. Он готов был нанять пароход. Через несколько минут все общество спустилось вниз к пристани. Добыли большой струг. Ночь стояла, точно она была в заговоре, облитая серебром. На Волге все будто сговорилось, зыбь теплого ветерка, игра чешуй и благоухание сенокоса, доносившееся с лугового берега реки. Он шептал ей, сидя рядом на корме, — она правила рулем, — любовные слова… Какие?.. Он ничего не помнит теперь… Свободная рука его жала ее руку, и на своем лице он чуял ее дыхание.
И вдруг там, на ярмарке, в театре, — играли «Грозу», с Ермоловой в роли Катерины, — сидит он в креслах, во втором ряду, навел случайно бинокль на ложи бенуара — она, с какими-то двумя дамами, — он признал их за богатых купчих, — и мужчиной пожилым, уж наверно купеческого звания.
Терентьев давал Теркину книжки, видя, что он впадает в уныние, по целым дням лежит или ходит молча. В госпитале домашняя аптечка помещалась рядом, в проходной комнате.
В девять ушел фельдшер; сторож ночевал рядом, в передней. В четверть десятого Теркин сразу выпил все, что было в пузырьке. Думал он написать два письма: одно домой, старикам, другое — товарищам; кончил тем, что не написал никому. Чего тут объясняться? Да и не дошли бы ни до стариков, ни до товарищей письма, какие стоило оставлять после своей добровольной смерти.
Но ведь это будет позорное бегство! Значит, он проглотил за «здорово живешь» такой ряд оскорблений? И от кого? От мужика, от подкидыша! От пароходного капитана, из бывших ссыльных, — ему говорил один пассажир, какое прошедшее у Кузьмичева.
Это была паровая мельница, построенная лет пять назад. Она отняла у отца ее две трети «давальцев». На ней мололи тот хлеб, что хранился в длинном ряде побурелых амбаров, шедших вдоль берега реки, только ниже, у самой воды. Сваи, обнаженные после половодья, смотрели, частоколом, и поверх его эти бурые ящики, все одной и той же формы, точно висели в воздухе.
И Усатин не сделает этого, не заручившись документами, покрывающими его фиктивный долг, такими же дутыми. Кто говорит! Это сплошь и рядом делается во всяких банках, обществах, ликвидациях и администрациях.
Позади раздавались крики утопавших, Теркин их не слыхал. Ни на одно мгновение не заговорило в нем желание броситься к тем, кто погибал, кто не умел плавать. Он спасал Серафиму, себя и оба замшевых мешка. Подруга его плыла рядом; он снял с себя обруч и накинул на нее. В обоих чувство жизни было слишком цепко. Они должны были спастись и через три минуты находились уже вне опасности. До берега оставалось десяток-другой саженей.
На паперти часовни в два ряда выстроились монахини. Богомольцы всходили на площадку и тут же клали земные поклоны. Серафима никогда еще в жизнь свою не подходила к такому месту, известному на всю Россию. Она не любила прикладываться когда мать брала ее в единоверческую церковь, и вряд ли сама поставила хоть одну свечу.
Альбом, развернутый перед Теркиным на подоконнике, держался не в особенном порядке. Нижние карточки плохо сидели в своих отверстиях, не шли сплошными рядами, а с промежутками. Но все-таки было много всякого народа: мужчин, женщин, скверно и франтовато одетых, бородатых и совсем безбородых, с скопческими лицами, смуглых и белобрысых. И фамилии показывали, что тут стеклись воры и карманники с разных русских окраин: мелькали польские, немецкие, еврейские, хохлацкие фамилии.
— Вон какой делец выискался! — шутливо вскричал он, но тотчас же переменил тон, сел опять рядом с нею, взял ее руку и сказал тихо, но сильно: — Без документа я денег этих не возьму. Сказано — сделано!
Все матросы выстроились на нижней палубе, — сзади шла верхняя, над рубкой семейных кают, — в синих рубахах и шляпах, с красными кушаками, обхватывая овал носовой части. И позади их линии в два ряда лежали арбузы ожерельем нежно-зеленого цвета — груз какого-то торговца.
«Марию Стюарт» уже играли, когда Теркин предъявлял свой билет капельдинеру, одетому в красную ливрею, спустился к оркестру и сел в одно из кресел первого ряда.
По воде, вверх и вниз, разбрелись баржи и расшивы, а пароходы с цветными фонарями стояли в несколько рядов, белея своими трубами и длинными рубками на американский манер.
На полпути лесом расплылась глинистая разъезженная дорога. Глубокие колеи шли по нескольку в ряд. Справа и слева вились тропки между порослями рябины и орешника.
Часам к шести Теркин вышел на опушку. Перед ним на много десятин легла порубка и обнимала горизонт. За мелкими кустами и рядом срубленных пней желтело жнивье, поднимавшееся немного на пригорок.
«Тоскует и мается», — подумал он без жалости к ней, без позыва вбежать, взять ее за голову, расцеловать. Ее страдания были вздорны и себялюбивы, вся ее внутренняя жизнь ничтожна и плоскодонна рядом с тем, чт/о владеет душой девушки, оставшейся там, на порядке деревни Мироновки, рискуя заразиться.
В церкви все носило тот же пошиб, было так же незатейливо и своеобычно. У правого клироса сидел худощавый монах. Он предложил ему осмотреть убежище митрополита Филарета. Ряд комнат, в дереве, открывался из двери, выходившей прямо в церковь… Можно было видеть убранство и расположение тесноватых чистых покоев. Он отказался пройтись по ним, не хотел нарушать своего настроения.
Поехали. С мягкой вначале дороги долгуша попала на бревенчатую мостовую улицы, шедшей круто в гору между рядами лавок с навесами и галерейками. Теркин вглядывался в них, и у него в груди точно слегка саднило. Самый запах лавок узнавал он — смесь рогож, дегтя, мучных лабазов и кожи. Он был ему приятен.
Кладенец разросся за последние десять лет; но старая сердцевина с базарными рядами почти что не изменилась. Древнее село стояло на двух высоких крутизнах в котловине между ними, шедшей справа налево. По этой котловине вилась бревенчатая улица книзу, на пристань, и кончалась за полверсты от того места береговой низины, где останавливались пароходы.
Базарная улица вся полна деревянных амбаров и лавок, с навесами и галерейками. Тесно построены они, — так тесно, что, случись пожар, все бы «выдрало» в каких-нибудь два-три часа. Кладенец и горел не один раз. И ряды эти самые стоят не больше тридцати лет после пожара, который «отмахал» половину села. Тогда-то и пошла еще горшая свара из-за торговых мест, где и покойный Иван Прокофьич Теркин всего горячее ратовал за общественное дело и нажил себе лютых врагов, сославших его на поселение.
— А испытания какие Господь посылал на Кладенец… Татарский погром обрушился на наш край после разорения Владимира на Клязьме… Пришла гибель Кладенцу. Его князь один из немногих не пал духом и пошел на врагов и погиб в рядах своей рати… Шутка сказать, когда это было: пятьсот с лишком лет назад… И хан Берку чуть опять не истребил нашего города, и царевич татарский Драшна грозил ему огнем и мечом!
Теркин быстро оглядел, что делалось на дворе. В эту минуту из избы в сарайчик через мостки, положенные поперек, переходил голый работник в одном длинном холщовом фартуке и нес на плече большую деревянную форму. Внизу на самой земле лежали рядами такие же формы с пряничным тестом, выставленным проветриться после печенья в большой избе и лежанья в сарайчике.
На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах керосина. Комната стояла в полутьме. Но Теркину, сидевшему рядом с Аршауловым на кушетке, лицо хозяина было отчетливо видно. Глаза вспыхивали во впадинах, впалые щеки заострились на скулах, волосы сильно седели и на неправильном черепе и в длинной бороде. Он смотрел старообразно и весь горбился под пледом, надетым на рабочую блузу.
— Я их и не выгораживаю, Василий Иваныч. И каковы бы они ни были, все-таки ими держалось общинное начало. — Аршаулов взял его за руку. — Войдите сюда. Не говорит ли в вас горечь давней обиды… за отца и, быть может, за себя самого? Я вашу историю знаю, Василий Иваныч… Вам здесь нанесли тяжкое оскорбление… Вы имели повод возненавидеть то сословие, в котором родились. Но что такое наши личные обиды рядом с исконным долгом нашим? Мы все, сколько нас ни есть, в неоплатном долгу перед той же самой гольтепой!..
Теркина везла тройка обывательских на крупных рысях. Рядом с ямщиком, в верблюжьем зипуне и шляпе „гречушником“, торчала маленькая широкоплечая фигура карлика Чурилина. Он повсюду ездил с Василием Иванычем — в самые дальние места, и весьма гордился этим. Чурилин сдвинул шапку на затылок, и уши его торчали в разные стороны, точно у татарчонка. В дорогу он неизменно надевал вязаную синюю фуфайку, какие носят дворники, поверх жилета, и внакидку старое пальто.
Голова еще ярче заработала. Какой чудесный питомник можно развести в парке! Запущенный цветник представлялся его воображению весь в клумбах, с рядами фруктовых деревьев, с роскошными отделениями чисто русских насаждений, с грядами ягод и шпалерами ягодных кустов. А там на дворе сколько уставится еще строений!
— Господи! — перебила она себя. — Так хорошо!.. Воздух!.. Пахнет как! Река наша — все та же. Давно ли? Каких-нибудь два года, меньше того… Тоже на берегу… и на этом самом… А? Вася? Тебе неприятно? Прости, но я не могу. Во мне так же радостно екает сердце. Точно все это сон был, пестрый такой, тяжелый, — знаешь, когда домовой давит, — и вот я проснулась… в очарованном саду… И ты тут рядом со мной! Господи!..
И он за это не оставит. Не такой человек. Сейчас видно, какой он души. Успокоит ее на старости. И все здесь в доме и в саду будет заново улажено и отделано. Слышала она, что в верхнем ярусе откроют школу, внизу, по летам, сами станут жить. Ее во флигеле оставят; а те — вороны с братцем — переберутся в другую усадьбу. По своей доброте Василий Иванович позволил им оставаться в Заводном; купчая уже сделана, это она знает. Сам он ютится пока в одной комнате флигеля, рядом с нею.
Вдоль стен стояли стулья с задками в виде лир; они были куплены еще покойником генералом в Польше, во время похода; в одном углу возвышалась кроватка под кисейным пологом, рядом с кованым сундуком с круглою крышкой.
Она сидела за столом сбоку, в креслах, а рядом с нею, на диване, хорошенький собою и еще очень молодой Калганов; она держала его за руку и, кажется, смеялась, а тот, не глядя на нее, что-то громко говорил, как будто с досадой, сидевшему чрез стол напротив Грушеньки Максимову.
Чем дальше уходит дорога жизни, тем с большим удивлением двое, идущие рядом, вспоминают начало пути. Огни прошлого исчезают иногда где-то за поворотом… Чтобы события на расстоянии казались все теми же, теми же должны оставаться и чувства.