Техник отворил дверку в палисадник и впустил первого Теркина. Контора — бревенчатый новый флигель с зеленой крышей — задним фасом выходила в палисадник. Против крылечка стояла купа тополей. По обеим сторонам лесенки пустили раскидистую зелень кусты сирени и бузины.
Одним скачком попал он наверх, на плешинку, под купой деревьев, где разведен был огонь и что-то варилось в котелке. Пониже, на обрыве, примостился на корточках молодой малый, испитой, в рубахе с косым воротом и опорках на босу ногу. Он курил и держал удочку больше, кажется, для виду. У костра лежала, подобрав ноги в сапогах, баба, вроде городской кухарки; лица ее не видно было из-под надвинутого на лоб ситцевого платка. Двое уже пожилых мужчин, с обликом настоящих карманников, валялись тут же.
Парк этот разделяли глубокие балки, обросшие дубом и кленом, местами березой. Наверх шли еще влажные дорожки, вдоль обрыва и крест-накрест к площадке, где между двумя липовыми аллеями помещались качели. Остатки клумб и заросшие купы кустов выказывали очертания барского цветника, теперь запущенного.
На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины.
Я поцеловал в последний раз, пожал руку, и мы расстались — навсегда. Поезд уже шел. Я сел в соседнем купе, — оно было пусто, — и до первой станции сидел тут и плакал. Потом пошел к себе в Софьино пешком…
И бежали мы втроем к речке, мутной и вздувшейся среди оголенных куп лозняка, — акушерка с торзионным пинцетом и свертком марли и банкой с йодом, я с дикими, выпученными глазами, а сзади — Егорыч.