Неточные совпадения
И от этого меняются суждения
о мировых соотношениях.
И тогда может наступить конец Европы не в том смысле, в каком я писал
о нем в одной из статей этой книги, а в более страшном
и исключительно отрицательном смысле слова.
В статьях этих я жил вместе с войной
и писал в живом трепетании события.
И я сохраняю последовательность своих живых реакций. Но сейчас к мыслям моим
о судьбе России примешивается много горького пессимизма
и острой печали от разрыва с великим прошлым моей родины.
России все еще не знает мир, искаженно воспринимает ее образ
и ложно
и поверхностно
о нем судит.
В основе русской истории лежит знаменательная легенда
о призвании варяг-иностранцев для управления русской землей, так как «земля наша велика
и обильна, но порядка в ней нет».
И Россия не была бы так таинственна, если бы в ней было только то,
о чем мы сейчас говорили.
Можно установить неисчислимое количество тезисов
и антитезисов
о русском национальном характере, вскрыть много противоречий в русской душе.
Достоевский, по которому можно изучать душу России, в своей потрясающей легенде
о Великом Инквизиторе был провозвестником такой дерзновенной
и бесконечной свободы во Христе, какой никто еще в мире не решался утверждать.
Она вечно печалуется
о горе
и страдании народа
и всего мира,
и мука ее не знает утоления.
И здесь, как
и везде, в вопросе
о свободе
и рабстве души России,
о ее странничестве
и ее неподвижности, мы сталкиваемся с тайной соотношения мужественного
и женственного.
Ничего христианского не было в вечном припеве славянофилов
о гниении Запада
и отсутствии у него христианской жизни.
Книга Розанова
о войне заканчивается описанием того потока ощущений, который хлынул в него, когда он однажды шел по улице Петрограда
и встретил полк конницы.
Мировая война, конечно, приведет к преодолению старой постановки вопроса
о России
и Европе,
о Востоке
и Западе.
Сам он лишен серьезного нравственного характера,
и все, что он пишет
о серьезности официальной власти, остается для него безответственной игрой
и забавой литературы.
Он пишет
о героическом подъеме, хотя героизм чужд ему окончательно,
и он отрицает его каждым своим звуком.
Он повторяет целый ряд общих мест об измене христианству, об отпадении от веры отцов, поминает даже «Бюхнера
и Молешотта»,
о которых не особенно ловко
и вспоминать теперь, до того они отошли в небытие.
О, как невинно, как неинтересно
и незначительно отношение к христианству Чернышевского
и Писарева, Бюхнера
и Молешотта по сравнению с отрицанием Розанова.
Каждая строка Розанова свидетельствует
о том, что в нем не произошло никакого переворота, что он остался таким же язычником, беззащитным против смерти, как
и всегда был, столь же полярно противоположным всему Христову.
О смерти он раньше не удосуживался подумать, так как исключительно был занят рождением
и в нем искал спасение от всего.
Вопрос
о мировой роли России,
о ее судьбе приобретает огромное значение, он не может быть растворен в вопросе
о народном благе,
о социальной справедливости
и т. п. вопросах.
Русская интеллигенция, освобожденная от провинциализма, выйдет, наконец, в историческую ширь
и туда понесет свою жажду правды на земле, свою часто неосознанную мечту
о мировом спасении
и свою волю к новой, лучшей жизни для человечества.
А вот
и обратная сторона парадокса: западники оставались азиатами, их сознание было детское, они относились к европейской культуре так, как могли относиться только люди, совершенно чуждые ей, для которых европейская культура есть мечта
о далеком, а не внутренняя их сущность.
Старая
и в основе своей верная мысль
о созерцательности Востока
и действенности Запада им вульгаризируется
и излагается слишком элементарно.
Русский человек совсем
и не помышляет
о том, чтобы святость стала внутренним началом, преображающим его жизнь, она всегда действует на него извне.
Наши националисты
и наши космополиты находятся во власти довольно низких понятий
о национальности, они одинаково разобщают бытие национальное с бытием единого человечества.
Такая мечта
о человеке
и человечестве, отвлеченных от всего национального, есть жажда угашения целого мира ценностей
и богатств.
Призыв забыть
о России
и национальном
и служить человечеству, вдохновляться лишь общечеловеческим ничего не значит, это — пустой призыв.
Истина
о положительной связи национальности
и человечества может быть выражена
и с другой, противоположной стороны.
Древс считает возможным даже говорить
о создании германской религии, религии германизма, чисто арийской, но не христианской
и антихристианской.
И, наоборот, полное отрицание национализма может быть явлением глубоко русским, неведомым западному миру, вдохновленным вселенской идеей
о России, ее жертвенным мессианским призванием.
В самых причудливых
и разнообразных формах русская душа выражает свою заветную идею
о мировом избавлении от зла
и горя,
о нарождении новой жизни для всего человечества.
Тут мы подходим к очень важному для России вопросу
о соотношении империализма
и национализма.
Мечта
о всемирном соединении
и всемирном владычестве — вековечная мечта человечества.
Нынешняя мировая война, которая все разрастается
и грозит захватить все страны
и народы, кажется глубоко противоположной этой старой мечте
о мировом соединении, об едином всемирном государстве.
А кроме вопроса
о Турции война ставит еще много других вопросов, связанных с всемирно-исторической темой: Восток
и Запад.
В таком направлении русской мысли была та правда, что для русского сознания основная тема — тема
о Востоке
и Западе,
о том, является ли западная культура единственной
и универсальной
и не может ли быть другого
и более высокого типа культуры?
Но мировая война вовлекает Россию в жизненную постановку темы
о Востоке
и Западе.
А это значит, что мировая война вплотную ставит перед Россией
и перед Европой вековечную тему
о Востоке
и Западе в новой конкретной форме.
Перед Европой
и перед Россией будут поставлены с небывалыми остротой
и конкретностью не только внешние, но
и внутренние духовные вопросы
о Турции
и панславизме,
о Палестине, об Египте, об Индии
и буддизме,
о Китае
и панмонголизме.
Но
о Вронском у нас почти никто
и не слыхал.
XX век выдвинет такие космические задачи в сфере творческого труда над природой, в области производства
и техники,
о каких XIX век со всеми своими открытиями не мог
и мечтать, не мог
и подозревать.
В таком чисто монистическом, монофизитском религиозном сознании не может быть пророчеств
о новой жизни, новой мировой эпохе,
о новой земле
и новом небе, нет исканий нового града, столь характерных для славянства.
И, поистине, человек чаще бывает насильником
и убийцей, чем он сам это подозревает
и чем подозревают это
о нем.
Абсолютная истина
о непротивлении злу насилием не есть закон жизни в этом хаотическом
и темном мире, погруженном в материальную относительность, внутренно проникнутом разделением
и враждой.
Вопрос
о том, что войну начала Германия, что она главная виновница распространения гнетущей власти милитаризма над миром, что она нарушила нормы международного права, вопрос дипломатический
и военный — для нашей темы второстепенный.
И всего более это можно сказать
о Турции.
В разных социальных идеологиях, «частных» по своему пафосу, много говорится
о «буржуазности» государства, национальности, «буржуазности» всех исторических организмов
и исторических культур.
Его нужно свести к вопросу
о духовном возрождении, об изменении самой ткани людей
и обществ, к закалу народного характера.
На Западе давно уже беспокоит вопрос
о гарантии прав меньшинства
и прав личности по отношению к абсолютным притязаниям демократии, не ограничивающей себя абсолютными ценностями личного духа.
Наши споры
о германизме вращаются вокруг темы — дух
и машина.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной //
О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят
и гитару; //
И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Чем меньше женщину мы любим, // Тем легче нравимся мы ей //
И тем ее вернее губим // Средь обольстительных сетей. // Разврат, бывало, хладнокровный // Наукой славился любовной, // Сам
о себе везде трубя //
И наслаждаясь не любя. // Но эта важная забава // Достойна старых обезьян // Хваленых дедовских времян: // Ловласов обветшала слава // Со славой красных каблуков //
И величавых париков.
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; //
И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем //
И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; //
И кстати я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах // Я столь же часто
о пирах, //
О разных кушаньях
и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных
и других долгов, // Кто славы, денег
и чинов // Спокойно в очередь добился, //
О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.
Смеркалось; на столе, блистая, // Шипел вечерний самовар, // Китайский чайник нагревая; // Под ним клубился легкий пар. // Разлитый Ольгиной рукою, // По чашкам темною струею // Уже душистый чай бежал, //
И сливки мальчик подавал; // Татьяна пред окном стояла, // На стекла хладные дыша, // Задумавшись, моя душа, // Прелестным пальчиком писала // На отуманенном стекле // Заветный вензель
О да Е.