Неточные совпадения
Если бы я писал дневник, то, вероятно, постоянно записывал в
него слова: «Мне было это чуждо, я ни
с чем не чувствовал слияния, опять, опять тоска по иному, по трансцендентному».
Его переписка
с Павлом I была напечатана в «Русской старине».
Он весь на горах, на берегу Днепра,
с необыкновенно широким видом,
с чудесным Царским садом,
с Софиевским собором, одной из лучших церквей России.
О
нем я слыхал много рассказов
с детства.
По рассказам отца,
он всегда
с отвращением относился к крепостному праву и стыдился
его.
После того, как
он был произведен в генералы и отправился на войну, солдаты
его полка поднесли
ему медаль в форме сердца
с надписью: «Боже, храни тебя за твою к нам благодетель».
Был парад войска в Новочеркасске, и Николай I обратился к моему деду, как начальнику края,
с тем, чтобы было приведено в исполнение
его предписание об уничтожении казацких вольностей.
У отца моего происходил перелом миросозерцания,
он все более проникался либеральными взглядами, порывал
с традициями и часто вступал в конфликт
с окружающим обществом.
Однажды
он пришел к отцу и сказал, что
ему трудно заниматься
с таким неспособным учеником.
Если бы я не знал
с детства французский и немецкий языки, то, вероятно,
с большим трудом овладел бы
ими.
Я
с уважением относился к военным во время войны, но не любил
их во время мира.
Будучи кадетом, я
с завистью смотрел на студентов, потому что
они занимались интеллектуальными вопросами, а не маршировкой.
Человек огромного самомнения может себя чувствовать слитым
с окружающим миром, быть очень социализированным и иметь уверенность, что в этом мире, совсем
ему не чуждом,
он может играть большую роль и занимать высокое положение.
Я боролся
с миром не как человек, который хочет и может победить и покорить себе, а как человек, которому мир чужд и от власти которого
он хочет освободить себя.
Странно, что этот мир не казался мне беспредельным, бесконечным, наоборот,
он мне казался ограниченным по сравнению
с беспредельностью и бесконечностью, раскрывавшейся во мне.
Мне даже не нужно было разрывать
с какими-либо авторитетами, я
их не имел.
Я не вижу для
него такого последователя,
с которым
он вскоре не порвал бы или которого сам бы не вдохновил на разрыв…
Этот разрыв принял у меня такие формы, что я одно время предпочитал поддерживать отношения
с евреями, по крайней мере, была гарантия, что
они не дворяне и не родственники.
Мой бунт был прежде всего разрывом
с объективным миром, и в
нем был момент эсхатологический.
Я постоянно беспокоился о близких людях, не мог примириться
с мыслью о
их смерти.
Я очень плохо понимаю настроение А. Жида в
его Nourritures Terrestres [«Земная пища» (фр.).] и вижу в этом лишь борьбу пуританина
с запретами, наложенными на
его жизнь.
Обыкновенно борения духа я проецировал во вне и выражал
их в форме борьбы
с враждебными течениями.
Но социально и этически я совершенно согласен
с Чернышевским и очень почитаю
его.
Его письма
с каторги к жене представляют собой документ любви, редко встречающийся в человеческой жизни.
Я пережил
его с энтузиазмом.
Но обрастание мысли Канта школьно-схоластической корой
с усложненными доказательствами представлялось мне всегда лишним и вредным, затемняющим
его гениальную мысль.
Понимание и познание возможно лишь потому, что человек есть микрокосм, что в
нем раскрывается универсум и что судьба моего «я» есть вместе
с тем и судьба универсума.
Я никогда не видел в
них подлинного величия и отрицал возможность гениальности, связанной
с такой низменной сферой, как государство.
Вторичное сознание связано
с распадом на субъект и объект,
оно объективирует познаваемое.
Когда я встречался
с этой реакцией против романтизма, явлением глубоко реакционным, то я сознавал себя романтиком и готов был воевать за романтизм, видя в
нем выражение человека и человечности.
Я рано почувствовал разрыв
с дворянским обществом, из которого вышел, мне все в
нем было не мило и слишком многое возмущало.
Я
с огорчением заметил, что
ему это показалось чуждо, и что-то надорвалось в наших отношениях.
Я принимал материалистическое понимание истории, но отказывался придавать
ему метафизическое значение и связывать
его с материализмом общефилософским.
Он мне сказал, что
с такой философией, как моя, нельзя остаться марксистом.
Он соединял Маркса
с Авенариусом и Ницше, увлекался новыми течениями в искусстве.
И
он был омрачен, как и вся моя молодость, запутанной драматической ситуацией, но я иногда вспоминаю об этом периоде
с радостным чувством, хотя в воспоминаниях для меня вообще есть что-то мучительное.
С Ницше у меня всегда было расхождение в том главном, что Ницше в основной своей направленности «посюсторонен»,
он хочет быть «верен земле», и притяжение высоты оставалось для
него в замкнутом круге этого мира.
Он был старым большевиком, участвовал в ряде сборников и журналов вместе
с Лениным.
Оказалось, что мой крестный отец и муж моей тети, генерал свиты
Его Величества светлейший князь Н.П. Лопухин-Демидов сказал великому князю Владимиру Александровичу,
с которым был близок, что племянника
его жены и
его крестного сына сослали в Вологодскую губернию, возмущался этим и просил, чтобы меня перевели на юг.
П. Струве отнесся ко мне
с большим сочувствием,
он писал одному знакомому, что возлагает на меня большие надежды.
С С. Булгаковым,
с которым возникла более тесная связь, я познакомился позже в Киеве, где
он был профессором политической экономии в Политехническом институте, в один из своих приездов из ссылки.
Враждебное и нетерпимое отношение социал-демократов связано было
с тем, что
они верующие догматики и в таком качестве готовы были сжигать «еретиков».
Насмешливо-терпимое отношение либералов связано было
с тем, что
они скептики и считают духовные искания чепухой, хотя и безвредной.
С П. Струве у меня был момент близости, когда у
него обнаружился поворот к духу.
Он должен был прежде всего выразить кризис миросозерцания интеллигенции, духовные искания того времени, идеализм, движение к христианству, новое религиозное сознание и соединить это
с новыми течениями в литературе, которые не находили себе места в старых журналах, и
с политикой левого крыла Союза освобождения,
с участием более свободных социалистов.
Мои философские истоки изначально были связаны
с характером происходившего переворота и предшествовали
ему.
Была группа сотрудников, писавшая по политическим и экономическим вопросам, но она была изолирована, имела мало общего
с ядром журнала и
его главными целями.
Мережковские всегда имели тенденции к образованию своей маленькой церкви и
с трудом могли примириться
с тем, что тот, на кого
они возлагали надежды в этом смысле, отошел от
них и критиковал
их идеи в литературе.
С самим Мережковским у меня не было личного общения, да и вряд ли
оно возможно.
Мережковский завел страшную путаницу
с символом «плоти», и я
ему это много раз говорил.