Неточные совпадения
Иногда мне казалось, что в этом
есть даже что-то плохое,
есть какой-то надлом в отношении к
миру и жизни.
Будучи социал-демократом и занимаясь революционной деятельностью, я, в сущности, никогда не вышел окончательно из положения человека, принадлежащего к привилегированному, аристократическому
миру.
Но я никогда не любил этого
мира и еще в детстве
был в оппозиции.
Семья брата
была для меня первым выходом из аристократической среды и переходом в другой
мир.
Человек огромного самомнения может себя чувствовать слитым с окружающим
миром,
быть очень социализированным и иметь уверенность, что в этом
мире, совсем ему не чуждом, он может играть большую роль и занимать высокое положение.
У меня же
было чувство неприспособленности, отсутствие способностей, связанных с ролью в
мире.
Есть «
мир иной», более реальный и подлинный.
Я люблю не только красивое в окружающем
мире, но и сам хотел
быть красивым.
У меня
был довольно сильный организм, но
было отталкивание от физиологических функций организма, брезгливость ко всему, связанному с плотью
мира, с материей.
И самым большим моим грехом, вероятно,
было то, что я не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то
есть «
мира», и не достиг в этом мудрости.
Верно
было бы сказать, что у меня
есть напряженная устремленность к трансцендентному, к переходу за грани этого
мира.
Я действительно не верю, чтобы в этом мировом плане, в
мире объективированном и отчужденном возможна
была совершенная реализация.
Неукорененность в
мире, который впоследствии в результате философской мысли я назвал объективированным,
есть глубочайшая основа моего мироощущения.
Жизнь в своем особом
мире не
была исключительно жизнью в воображении и фантазии.
Я даже слишком трезво-реалистически воспринимал окружающий
мир, но он
был мне далеким, неслиянным со мной.
Я носил маску, это
была защита своего
мира.
Этот родной
мир был не я сам, но он
был во мне.
Моя сухость, может
быть,
была самозащитой, охранением своего
мира.
Для моего отношения к
миру «не-я», к социальной среде, к людям, встречающимся в жизни, характерно, что я никогда ничего не добивался в жизни, не искал успеха и процветания в каком бы то ни
было отношении.
У меня
была непреодолимая потребность осуществить свое призвание в
мире, писать, отпечатлеть свою мысль в
мире.
Это
есть до последней остроты доведенный конфликт между моей жизнью в этом
мире и трансцендентным.
Этот «объективный»
мир, эта «объективная» жизнь и
есть погребение в конечном.
Искусство
было для меня всегда погружением в иной
мир, чем этот обыденный
мир, чем моя собственная постылая жизнь.
Я бунтовал против
мира и его рабьего закона, но террор
есть возвращение к закону
мира,
есть послушность этому закону.
Всякое убийство
есть послушность рабьему закону
мира.
Мой бунт
был прежде всего разрывом с объективным
миром, и в нем
был момент эсхатологический.
Нельзя принять Бога, если Бог сам не принимает на себя страданий
мира и людей, если Он не
есть Бог жертвенный.
Это
есть первичное чувство горестного и страдальческого характера бытия
мира.
Мир не должен
был бы знать, что два существа любят друг друга.
В ней
есть проникновение в красоту лица другого, видение лица в Боге, победа над уродством, торжествующим в падшем
мире.
Отношение между любовью эротической и любовью каритативной, между любовью восходящей, притяжением красоты и высоты, и любовью нисходящей, притяжением страдания и горя в этом низинном
мире,
есть огромная и трудная тема.
С «Войной и
миром» связано для меня чувство родины, может
быть, единственное чувство родины.
Последствием пережитого переворота
было страстное желание не только познать истину и смысл, но и изменить
мир согласно истине и смыслу.
Мир не
есть мысль, как думают философы, посвятившие свою жизнь мысли.
Мир есть страсть и страстная эмоция.
В
мире есть диалектика страсти.
Меня всегда интересовало не исследование
мира, каков он
есть, меня интересовала судьба
мира и моя судьба, интересовал конец вещей.
Но я не
был атеистом, если под атеизмом понимать отрицание высшего духовного начала, независимых от материального
мира духовных ценностей.
Меня никогда не покидало чувство, что я и весь
мир окружены тайной, что отрезок воспринимаемого мной эмпирического
мира не
есть все и не
есть окончательное.
Я
был первоначально потрясен различением
мира явлений и
мира вещей в себе, порядка природы и порядка свободы, так же как признанием каждого человека целью в себе и недопустимостью превращения его в средство.
Но меня поражало, что Кант совсем не объяснил, почему образовался
мир явлений, который не
есть подлинный, первореальный
мир.
Странно
было также то, что подлинный, нуменальный
мир (вещь в себе) непознаваем,
мир же вторичный и неподлинный (феномен) познаваем, и относительно него обоснована общеобязательная и твердая наука.
Объективный
мир есть продукт объективации, это
мир падший, распавшийся и скованный, в котором субъект не приобщается к познаваемому.
Мир же субъективный и персоналистический
есть единственный подлинно реальный.
Но цель моя
была раскрытие
мира свободы, не подчиненного рационализации и не объективированного.
Христианская философия
есть философия субъекта, а не объекта, «я», а не
мира; философия, выражающаяся в познании искупленности субъекта-человека из-под власти объекта-необходимости.
Революционность, присущая моей природе,
есть прежде всего революционность духовная,
есть восстание духа, то
есть свободы и смысла, против рабства и бессмыслицы
мира.
У меня
было раннее сознание того, что
мир, общество, цивилизация основаны на неправде и зле.
Это
было связано, главным образом, с кругом журнала «
Мир Божий», тогда печатавшим уже марксистские статьи.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это
был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я,
быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет
мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
И так они старели оба. // И отворились наконец // Перед супругом двери гроба, // И новый он приял венец. // Он умер в час перед обедом, // Оплаканный своим соседом, // Детьми и верною женой // Чистосердечней, чем иной. // Он
был простой и добрый барин, // И там, где прах его лежит, // Надгробный памятник гласит: // Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, // Господний раб и бригадир, // Под камнем сим вкушает
мир.
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит
мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может
быть, одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в
мире всяк, // Но от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Быть может, он для блага
мира // Иль хоть для славы
был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять могла. Поэта, //
Быть может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, //
Быть может, унесла с собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.