Неточные совпадения
Но я твердо знаю, что я изначально чувствовал себя попавшим в чуждый мне
мир, одинаково чувствовал это и в первый день моей
жизни, и в нынешний ее день.
Иногда мне казалось, что в этом есть даже что-то плохое, есть какой-то надлом в отношении к
миру и
жизни.
Чувство
жизни, о котором я говорю, я определяю как чуждость
мира, неприятие мировой данности, неслиянность, неукорененность в земле, как любят говорить, болезненное отвращение к обыденности.
Я не любил «
жизни» прежде и больше «смысла», я «смысл» любил больше
жизни, «дух» любил больше
мира.
Жизнь в этом
мире поражена глубоким трагизмом.
Я сознавал в себе большую силу духа, большую независимость и свободу от окружающего
мира и в обыденной
жизни часто бывал раздавлен беспорядочным напором ощущений и эмоций.
С детства я жил в
мире, непохожем на окружающий, и я лишь притворялся, что участвую в
жизни этого окружающего
мира.
Жизнь в своем особом
мире не была исключительно
жизнью в воображении и фантазии.
Для моего отношения к
миру «не-я», к социальной среде, к людям, встречающимся в
жизни, характерно, что я никогда ничего не добивался в
жизни, не искал успеха и процветания в каком бы то ни было отношении.
Это есть до последней остроты доведенный конфликт между моей
жизнью в этом
мире и трансцендентным.
В
мире творчества все интереснее, значительнее, оригинальнее, глубже, чем в действительной
жизни, чем в истории или в мысли рефлексий и отражений.
Этот «объективный»
мир, эта «объективная»
жизнь и есть погребение в конечном.
Искусство было для меня всегда погружением в иной
мир, чем этот обыденный
мир, чем моя собственная постылая
жизнь.
Мое творческое дерзновение, самое важное в моей
жизни, выражалось прежде всего в состояниях субъекта, в продуктах же объективного
мира оно никогда не достигало достаточного совершенства.
С известного года моей
жизни я окончательно вошел в
мир познания,
мир философский, и я живу в этом
мире и доныне.
Мир не есть мысль, как думают философы, посвятившие свою
жизнь мысли.
Но в моей
жизни наступил момент, когда я вышел из уединения и вступил в
мир общественный, революционный.
Именно в это время у меня начался внутренний переворот, который я определил бы как раскрытие для меня новых
миров, как усложнение душевной
жизни и обогащение новой эмоциональностью.
Лозунг о «неприятии
мира», провозглашенный мистическим анархизмом, был изначальным лозунгом моей
жизни, был моей метафизической природой, а не увлечением какой-то эпохи.
Жизнь делается плоской, маленькой, если нет бога и высшего
мира.
Внешняя
жизнь объективного
мира для него как будто бы совсем не существовала, и он не мог в ней ориентироваться, был детски беспомощен.
Творческий акт в своей первоначальной чистоте направлен на новую
жизнь, новое бытие, новое небо и новую землю, на преображение
мира.
Но в условиях падшего
мира он отяжелевает, притягивается вниз, подчиняется необходимому заказу, он создает не новую
жизнь, а культурные продукты большего или меньшего совершенства.
Мне пришлось в моей
жизни видеть крушение целых
миров и нарождение новых
миров.
Я по крайней мере всегда говорил о первичном, а не о вторичном, не об отраженном, говорил как стоящий перед загадкой
мира, перед самой
жизнью; говорил экзистенциально, как субъект существования.
Как у всех лучших французских intellectuels, у него было отталкивание и даже отвращение к окружающему буржуазно-капиталистическому
миру, он хотел новой
жизни, хотел омолодиться.
Моя драма совсем не в том, что я должен преодолеть препятствия для использования
жизни в этом
мире, а в том, что я должен преодолеть препятствия для освобождения от этого
мира, для перехода в свободу иного
мира.
Много раз в моей
жизни у меня бывала странная переписка с людьми, главным образом с женщинами, часто с такими, которых я так никогда и не встретил. В парижский период мне в течение десяти лет писала одна фантастическая женщина, настоящего имени которой я так и не узнал и которую встречал всего раза три. Это была женщина очень умная, талантливая и оригинальная, но близкая к безумию. Другая переписка из-за границы приняла тяжелый характер. Это особый
мир общения.
Это связано, вероятно, не только с моим духовным типом, но и с моей психофизиологической организацией, с моей крайней нервностью, со склонностью к беспокойству, с сознанием непрочности
мира, непрочности всех вещей, непрочности
жизни, с моим нетерпением, которое есть и моя слабость.
Если нет Бога, то есть если нет высшей сферы свободы, вечной и подлинной
жизни, нет избавления от необходимости
мира, то нельзя дорожить
миром и тленной
жизнью в нем.
Поэтому ложно также онтологическое противоположение «этого»
мира и «иного»
мира, земной и «загробной»
жизни.
Мне иногда думается, что эту книгу я мог бы назвать «Мечта и действительность», потому что этим определяется что-то основное для меня и для моей
жизни, основной ее конфликт, конфликт с
миром, связанный с большой силой воображения, вызыванием образа
мира иного.
Я называю буржуа по духовному типу всякого, кто наслаждается и развлекается искусством как потребитель, не связывая с этим жажды преображения
мира и преображения своей
жизни.
Иногда я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к
жизни и
миру.
Мне необыкновенно трудно все, связанное с устроением обыденной
жизни, с материальным
миром, я очень неумел во всем этом и боюсь тратить мои силы на эту сторону
жизни.
Радость, впрочем, для меня всегда была отравлена мыслью о смерти, о страдании людей, о несправедливости
жизни в этом
мире, о кратковременности и непрочности всего.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет
мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный
жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
От хладного разврата света // Еще увянуть не успев, // Его душа была согрета // Приветом друга, лаской дев; // Он сердцем милый был невежда, // Его лелеяла надежда, // И
мира новый блеск и шум // Еще пленяли юный ум. // Он забавлял мечтою сладкой // Сомненья сердца своего; // Цель
жизни нашей для него // Была заманчивой загадкой, // Над ней он голову ломал // И чудеса подозревал.
Недвижим он лежал, и странен // Был томный
мир его чела. // Под грудь он был навылет ранен; // Дымясь, из раны кровь текла. // Тому назад одно мгновенье // В сем сердце билось вдохновенье, // Вражда, надежда и любовь, // Играла
жизнь, кипела кровь; // Теперь, как в доме опустелом, // Всё в нем и тихо и темно; // Замолкло навсегда оно. // Закрыты ставни, окна мелом // Забелены. Хозяйки нет. // А где, Бог весть. Пропал и след.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь
мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на
жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся
жизнь, озирать ее сквозь видный
миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…