Неточные совпадения
Мать моего отца, рожденная Бахметьева,
была в тайном постриге
еще при жизни моего деда.
Я всего раз в жизни,
еще юношей,
был там проездом из Германии.
Но я никогда не любил этого мира и
еще в детстве
был в оппозиции.
О Ницше
еще было сказано родственное мне.
Мне
еще близко то, что сказал о себе вообще не близкий мне Морис Баррес: «Mon évolution ne fut jamais une course vers quelque chose, mais une fuite vers ailleurs» [«Мое развитие никогда не определялось стремлением к чему-то конкретно, а всегда
было направлено за его пределы, к другому» (фр.).].
Если гордость
была в более глубоком пласте, чем мое внешнее отношение к людям, то в
еще большей глубине
было что-то похожее на смирение, которое я совсем не склонен рассматривать как свою добродетель.
Сумерки — переходное состояние между светом и тьмой, когда источник дневного света уже померк, но не наступило
еще того иного света, который
есть в ночи, или искусственного человеческого света, охраняющего человека от стихии тьмы, или света звездного.
Я от многого мог отказаться в жизни, но не во имя долга или религиозных запретов, а исключительно во имя свободы и, может
быть,
еще во имя жалости.
Еще будучи марксистом, я увидел в марксизме элементы, которые должны привести к деспотизму и отрицанию свободы.
Предчувствия возможности большевизма у меня очень рано
были,
еще когда я вращался в маркистской среде.
У меня
было странное чувство страха и
еще более странное чувство вины.
Это связано
еще с тем, что религиозная ортодоксия заключает в себе сильный элемент религиозного материализма, который и
есть наиболее авторитарный элемент религиозной жизни.
Бог
есть Тайна, и познание Бога
есть приобщение к Тайне, которая от этого становится
еще более таинственной (апофатическая теология).
В юности мое отталкивание, а иногда и прямо вражда к академизму и к профессорскому духу связаны
еще с тем, что я
был революционером и даже университет представлялся мне выражением буржуазного духа.
Эта философия свободы
была лучше, но сейчас мне кажется, что я мог бы ее написать
еще лучше.
Поэтому я хочу
еще написать метафизику, которая, конечно, не
будет рациональной системой [Сейчас уже издана моя новая книга, которая целостно выражает мою метафизику: “Опыт эсхатологической метафизики.
Существование не может
быть объектом познания, оно субъект познания или,
еще глубже, находится вне распадения на субъект и объект.
В средневековой схоластической философии христианство не проникло
еще в мысль и не переродило ее, это
была все
еще греческая античная, дохристианская философия.
Об этом
еще буду говорить.
Еще будучи студентом, но уже начав свою литературную деятельность, я попал, в одну из своих первых поездок в Петербург, на литературный вечер радикальных и даже марксистских кругов.
Тогда никто
еще не предвидел, что Луначарскому предстоит
быть народным комиссаром просвещения в правительстве жестокой диктатуры.
Во время моей ссылки Ленин
еще не произвел подбора того объединенного твердокаменной идеологией и железной дисциплиной меньшинства, которое должно
было подготовить диктатуру.
В Вологде я близко общался лишь с небольшой группой ссыльных, которая составляла «аристократию», в нее входили и некоторые люди, с которыми я
был связан
еще по Киеву, особенно с В.Г.Т. Кроме того, я бывал в доме председателя губернской Земской управы, где иногда встречал и чиновников, скорее либерального направления.
Еще до ссылки я ездил на короткое время в Петербург по специальному разрешению, так как я
был под следствием.
Я чувствовал все возрастающий разрыв с тем кругом, с которым
был связан, и никакого нового я
еще не приобрел.
А. Волынский
был одним из первых в защите в литературной критике философского идеализма, он хотел, чтобы критика
была на высоте великой русской литературы, и прежде всего на высоте Достоевского и Л. Толстого, и резко нападал на традиционную русскую критику, Добролюбова, Чернышевского, Писарева, которые все
еще пользовались большим авторитетом в широких кругах интеллигенции.
Была новая проблематика религиозного сознания, связанная
еще с течениями XIX века (Хомяков, Достоевский, Вл. Соловьев).
Никогда
еще не
были так сильны у нас всякого рода прельщения и смешения.
Я
еще буду говорить о том, что учение о Промысле требует радикальной переработки.
Нужно
еще сказать, что мечтательность у меня всегда
была сильнее непосредственной душевности.
И каждый раз с пронизывающей меня остротой я ощущаю, что существование мира не может
быть самодостаточным, не может не иметь за собой в
еще большей глубине Тайны, таинственного Смысла.
Известен своей духовностью
был старец Герман, о котором я
еще скажу.
По-своему М. Новоселов
был замечательный человек (не знаю, жив ли он
еще), очень верующий, безгранично преданный своей идее, очень активный, даже хлопотливый, очень участливый к людям, всегда готовый помочь, особенно духовно.
Я всегда
был мыслителем экзистенциального типа,
был им, когда это выражение
еще не употребляли.
В октябре 17 года я
еще был настроен страстно-эмоционально, недостаточно духовно.
Тогда в Кремле
еще были представители старой русской интеллигенции: Каменев, Луначарский, Бухарин, Рязанов, и их отношение к представителям интеллигенции, к писателям и ученым, не примкнувшим к коммунизму,
было иное, чем у чекистов, у них
было чувство стыдливости и неловкости в отношении к утесняемой интеллектуальной России.
Была атмосфера стихии революции,
еще не вполне оформленной и не вполне организованной.
В мое время
еще недалеко зашел конструктивный коммунистический период,
еще была революционная стихия и тоталитаризм советского государства
еще не окончательно захватил всю жизнь, он распространялся главным образом на политическую и экономическую сферы.
Французы, замкнутые в своей культуре, сказали бы, что они находятся в стадии высокой культуры (цивилизации), русские же
еще не вышли из стадии «природы», то
есть варварства.
Я тоже имею основания
быть разочарованным, и
еще больше оснований.
Персоналистическая революция, которой по-настоящему
еще не
было в мире, означает свержение власти объективации, разрушение природной необходимости, освобождение субъектов-личностей, прорыв к иному миру, к духовному миру.
Я и в личной жизни склонен
был ждать катастроф и
еще более в исторической жизни народов.
И тогда
еще не
было войны против России.
Это
еще не
был конец войны, но можно уже
было быть уверенным в ее благополучном конце.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум,
еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там
будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде
поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего, что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный
был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что
было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — //
Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «
Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял
еще полураскрытый». // Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.