Неточные совпадения
Самосжигание, как религиозный подвиг — русское национальное явление, почти неведомое
другим народам.
Если, с одной стороны, русская народная религиозность связывала божественный и природный мир, то, с
другой стороны, апокрифы, книги, имевшие огромное влияние, говорили о грядущем приходе Мессии.
Но, с
другой стороны, он убегал от него в вольницу, бунтовал против него.
В XIX в. русская интеллигенция ушла из государства, по-иному и в
других условиях, но также ушла к вольности.
Обскурантское обрядоверие было одним из полюсов русской религиозной жизни, но на
другом полюсе было искание Божьей правды, странничество, эсхатологическая устремленность.
И в расколе сказалось и то и
другое.
Раскол внушал русскому народу ожидание антихриста, и он будет видеть явление антихриста и в Петре Великом, и в Наполеоне, и во многих
других образах.
С
другой стороны, мистическое движение принимало обскурантский характер.
Пушкин утверждал творчество человека, свободу творчества, в то время как на
другом полюсе в праве творчества усомнятся Гоголь, Л. Толстой и
другие.
Для русской христианской проблематики очень интересно, что в Александровскую эпоху жили величайший русский поэт Пушкин и величайший русский святой Серафим Саровский, которые никогда
друг о
друге ничего не слышали.
«Если бы закон, — говорит он, — или государь, или какая бы то ни было
другая власть на земле принуждали тебя к неправде, к нарушению долга совести, то будь непоколебим.
Нигилисты 60-х годов с
другого конца нападали на философию, видели в ней метафизику, отводящую от реального дела и от долга служения народу.
Вот наиболее замечательные места из его письма: «Мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человеческого рода; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того ни
другого.
Но это есть явление компенсации
других русских свойств.
И те и
другие любили свободу.
И те и
другие любили Россию, славянофилы, как мать, западники, как дитя.
Есть ли исторический путь России тот же, что и Западной Европы, т. е. путь общечеловеческого прогресса и общечеловеческой цивилизации, и особенность России лишь в ее отсталости, или у России особый путь и ее цивилизация принадлежит к
другому типу?
Но западники делали
другого рода ошибку.
Друзья говорили о Хомякове, что он пишет какой-то огромный труд.
Хомяковская идея соборности, смысл которой будет выяснен в
другой главе, имеет значение и для учения об обществе.
О славянофильской философии речь будет в
другой главе.
И в том и в
другом случае было стремление к целостному, тоталитарному миросозерцанию, к соединению философии с жизнью, теории с практикой.
Впрочем, философия Гегеля влияла и на то и на
другое течение.
Герцен оставил замечательные воспоминания об идеалистах 40-х годов, которые были его
друзьями.
Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают свое богатство,
другие свою бедность — идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов.
Он отличается от
других русских писателей 30-х и 40-х годов уже тем, что он не вышел из дворянской среды и не имел в себе барских черт, которые были сильно выражены и у анархиста Бакунина.
Он порвал на идейной почве со своим
другом К. Аксаковым, которого очень любил.
Русские марксисты будут западниками в
другом смысле, а в марксизме коммунистов раскроются некоторые черты русского мессианизма.
«Рыцарская доблесть, изящество аристократических нравов, строгая чинность протестантов, гордая независимость англичан, роскошная жизнь итальянских художников, искрящийся ум энциклопедистов и мрачная энергия террористов — все это переплавилось и переродилось в целую совокупность
других господствующих нравов, мещанских».
Наиболее интересен в критике теории прогресса у Герцена
другой мотив, очень редко встречающийся в лагере, к которому он принадлежал, это мотив персоналистический.
Н. Данилевский, автор книги «Россия и Европа», уже человек совсем
другой формации, чем славянофилы.
Данилевский совершенно прав, когда он говорит, что так называемая европейская культура не есть единственная возможная культура, что возможны
другие типы культуры.
У него
другое понимание христианства, византийское, монашески-аскетическое, не допускающее никаких гуманитарных элементов,
другая мораль, аристократическая мораль силы, не останавливающаяся перед насилием, натуралистическое понимание исторического процесса.
С
другой стороны, Достоевский обнаруживает настоящую ксенофобию, он терпеть не может евреев, поляков, французов и имеет уклон к национализму.
Петербург —
другой лик России, чем Москва, но он не менее Россия.
Соловьеве будет речь в
другой связи.
Белинский переживает бурный кризис, по Гегелю примиряется с «действительностью», порывает с
друзьями, с Герценом и с
другими, и уезжает в Петербург.
Белинский не мог долго на этом удержаться, и он разрывает с «действительностью» в Петербурге, возвращается к
друзьям.
С
другой стороны, он не принимает мира, который хотел бы создать «эвклидов ум», т. е. мир без страданий, но и без борьбы.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет молить себе конца, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; когда не будет бессмысленных форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувства, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной любви; когда не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю
другого“, любовник ответит: „я не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь, но ступай к тому, кого ты любишь“, и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости, а не жертв…
В Достоевском соединяется и то и
другое.
Он печатает «Выбранные места из переписки с
друзьями», книгу, вызвавшую бурю негодования в левом лагере.
Гоголь был раздавлен тем приемом, который встретили «Выбранные места из переписки с
друзьями».
Этот же хаос Тютчев чувствует и за внешними покровами истории и предвидит катастрофы. Он не любит революцию и не хочет ее, но считает ее неизбежной. Русской литературе свойствен профетизм, которого нет в такой силе в
других литературах. Тютчев чувствовал наступление «роковых минут» истории. В стихотворении, написанном по совсем
другому поводу, есть изумительные строки...
Другой русский гений, Достоевский, помешан на страдании и сострадании, это основная тема его творчества.
Но, с
другой стороны, он обличает пути гуманистического самоутверждения и раскрывает его предельные результаты, которые именует человекобожеством.
Смелость и радикализм мысли К. Леонтьева в том, что он осмеливается признаться в том, в чем
другие не осмеливаются признаться.
Марксизм по своим первоначальным основам совсем не был тем социологическим детерминизмом, который позже начали утверждать и его
друзья, и его враги.
В европейском мещанском мире он видит два стана: «С одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями, с
другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют силы, т. е., с одной стороны, скупость, с
другой — зависть.
Так как действительно нравственного начала во всем этом нет, то и место лица в той или
другой стороне определяется внешними условиями состояния, общественного положения.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал
друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный
друг, желанный
друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Деревня, где скучал Евгений, // Была прелестный уголок; // Там
друг невинных наслаждений // Благословить бы небо мог. // Господский дом уединенный, // Горой от ветров огражденный, // Стоял над речкою. Вдали // Пред ним пестрели и цвели // Луга и нивы золотые, // Мелькали сёлы; здесь и там // Стада бродили по лугам, // И сени расширял густые // Огромный, запущенный сад, // Приют задумчивых дриад.
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В
другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.