Неточные совпадения
И
еще долго у нас по-настоящему не возникнет философской культуры, а
будут лишь одинокие мыслители.
Творческое претворение шеллингианства и
еще более гегелианства
было не у шеллингианцев в собственном смысле, а у славянофилов.
Тургенев вспоминает, что когда в разгаре спора кто-то предложил
поесть, то Белинский воскликнул: «Мы
еще не решили вопроса о существовании Бога, а вы хотите
есть!» 40-е годы
были эпохой напряженной умственной жизни.
Одно время К. Леонтьев верил, что на Востоке, в России, возможны
еще культуры цветущей сложности, но это не связано у него
было с верой в великую миссию русского народа.
Один лишь русский, даже в наше время, т. е. гораздо
еще раньше, чем
будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец.
«Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я
еще понимаю: она всегда
была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем вы примешали тут?..
У Тютчева
было целое обоснованное теократическое учение, которое по грандиозности напоминает теократическое учение Вл. Соловьева. У многих русских поэтов
было чувство, что Россия идет к катастрофам.
Еще у Лермонтова, который выражал почти славянофильскую веру в будущее России,
было это чувство. У него
есть страшное стихотворение...
Петрашевский верил, что социализм по Фурье может
быть осуществлен в России
еще при самодержавной монархии.
Этого
еще не
было в 40-е годы, когда существовали одиночки и небольшие кружки.
Любовь Чернышевского к жене, с которой он
был разлучен — одно из самых изумительных проявлений любви между мужчиной и женщиной, она
еще выше любви Милля к своей жене, Льюиса к Дж. Элиот.
Да
будут они прокляты, если они не только не дадут нам возможности рассчитаться с долгами, но
еще увеличат их!» Это место очень характерно для психологии народников 70-х годов.
Об отношении Л. Толстого к Руссо я
еще буду говорить в связи с учением о непротивлении злу насилием и его анархизмом.
Огромная разница
еще в том, что в то время как Руссо не остается в правде природной жизни и требует социального контракта, после которого создается очень деспотическое государство, отрицающее свободу совести, Толстой не хочет никакого социального контракта и хочет остаться в правде божественной природы, что и
есть исполнение закона Бога.
По-настоящему предметом философии должно
было бы
быть не бытие вообще, а то, чему и кому бытие принадлежит, т. е. сущее [См. мою
еще не напечатанную книгу «Творчество и объективизация.
Он хотел осуществления христианства в путях истории, в человеческом обществе, а не в индивидуальной только душе, он искал Царства Божьего, которое
будет явлено
еще на этой земле.
Он хотел
быть разом и католиком, и православным, хотел принадлежать ко Вселенской Церкви, в которой
была бы полнота, какой нет
еще ни в католичестве, ни в православии, взятых в их изолированности и самоутверждении, он допускал возможность интеркоммюниона.
Основная тема Достоевского
есть тема свободы, тема метафизическая, которая никогда
еще не
была так глубоко поставлена.
И
еще говорил: если бы в человеке, в его сердце не
было зародыша религии, то и сам Бог не научил бы религии.
Это
было глубокое разочарование в путях истории и неверие в существование
еще исторических задач.
В Москве центральной фигурой религиозно-философского общества
был С. Н. Булгаков, тогда
еще не священник.
Но направление их
было метафизическое, когда в Германии
еще господствовало враждебное метафизике неокантианство.
И все-таки нужно признать, что
был разрыв между интересами высшего культурного слоя ренессанса и интересами революционного социального движения в народе и в левой интеллигенции, не пережившей
еще умственного и духовного кризиса.
Они вносят изменения в марксизм, который должен
быть приведен в соответствие с эпохой пролетарских революций, которой
еще не знал Маркс.
Для Нового Иерусалима необходима коммюнотарность, братство людей, и для этого необходимо
еще пережить эпоху Духа Св., в которой
будет новое откровение об обществе.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я
был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум,
еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там
будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде
поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего, что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный
был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что
было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — //
Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «
Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял
еще полураскрытый». // Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.