Неточные совпадения
Тоска по
Богу в человеческой душе и есть тоска от невозможности остаться навеки
с различением добра и зла, со смертельной горечью оценки.
Трагичность и парадоксальность этики связаны
с тем, что основной ее вопрос совсем не вопрос о нравственной норме и нравственном законе, о добре, а вопрос об отношениях между свободой
Бога и свободой человека.
Против
Бога восстало не только зло, но и добро, неспособное примириться
с самым фактом существования зла.
Традиционное теологическое учение о миротворении и грехопадении все превращает в божественную комедию, в игру
Бога с самим собой.
С этой точки зрения можно признать, что свобода не сотворена Богом-Творцом, она вкоренена в Ничто, в Ungrund’e, первична и безначальна.
Но
с Бога-Творца снимается ответственность за свободу, породившую зло.
Рабство твари связано
с монархическим понятием о
Боге, которое свойственно низшим и нехристианским формам богопознания.
Мир и центр мира человек — творение
Бога через Премудрость, через Божьи идеи и вместе
с тем дитя меонической несотворенной свободы, дитя бездны, небытия.
Бог-Творец все сделал для просветления этой свободы в согласии
с своей великой идеей о творении.
И
с трагедией мира можно примириться только потому, что есть страдание
Бога.
Свободу человека трудно согласовать
с существованием
Бога, и свободу человека трудно согласовать
с отрицанием
Бога и признанием лишь одной небожественной природы.
Но в невинной райской жизни, в которой человек питался
с древа жизни и не подходил к древу познания, отношение между Творцом и творением раскрывалось в аспекте Бога-Отца.
Невозможно судить о
Боге с точки зрения добра, возникшего после грехопадения,
с точки зрения посюстороннего различения добра и зла.
Если теодицея есть суд над
Богом с точки зрения нашего добра, то она есть ложная проблема.
Но теодицея есть оправдание
Бога не
с точки зрения нашего добра, а
с точки зрения возникновения самого различения между добром и злом.
Суда над
Богом быть не может, ибо Он есть источник всех ценностей,
с точки зрения которых происходит суд.
И теодицея может судить
Бога лишь
с точки зрения того, что
Бог открыл нам о себе.
Страх, или ужас (Angst), выражает духовную значительность человека, его невозможность довольствоваться собой, его отношение к трансцендентному
Богу, его греховность, а следовательно, его падение
с высоты.
Бог выражает себя в мире через взаимодействие
с человеком, через встречу
с человеком, через ответ человека на Его слово и Его призыв, через преломление божественного начала в человеческой свободе.
Древние евреи бунтовали, боролись
с самим
Богом (Иов, пророки, псалмы).
Искупление вовсе не есть примирение
Бога с человеком, как то извращенно представляет ограниченное человеческое сознание (судебная теория искупления).
Свобода, ничем не детерминированная, дает ответ на Божий зов к творческому деланию, но она дает этот ответ в соединении
с даром,
с гением, полученным от
Бога при творении, и
с материалами, находящимися в сотворенном мире.
Мир сотворен
Богом через воображение, через в вечности возникавшие в
Боге образы, которые есть вместе
с тем и реализация их.
Он и
Бога отверг потому, что считал
Бога несовместимым
с человеческим творчеством,
с творческим подвигом, к которому он звал.
Столь распространенное в теологии утверждение, что идея
Бога несовместима
с творчеством человека, есть источник атеизма.
И Ницше боролся против
Бога с кровавой мукой.
И вот трагизм нравственной жизни, как было уже сказано, совсем не в столкновении добра и зла, божественного и дьявольского, трагизм прежде всего в столкновении одного добра
с другим добром, одной ценности
с другой ценностью — любви к
Богу и любви к человеку, любви к отечеству и любви к близким, любви к науке или искусству и любви и жалости к человеку и т. п.
Чистая трагедия возникает, когда люди совершенно свободны и когда происходит столкновение ценностей — ценности любви
с ценностью свободы, или творческого призвания, или высшей ценности любви к
Богу и божественному совершенству, когда приходится бороться за вечный богоподобный образ человека,
с которым любовь связана, но
с которым она может и вступить в конфликт.
Совесть и есть та глубина человеческой природы, на которой она не окончательно отпала от
Бога, сохранила связь
с Божественным миром.
То, что можно было бы назвать соборной церковной совестью, в которой восприятие правды и суждение о неправде совершается какой-либо коллективной, а не индивидуальной совестью, совсем не означает, что человеческая совесть, прежде чем предстоять в чистоте перед
Богом, сочетается
с совестью других людей и мира, но означает духовно-имманентное несение в своей совести общей судьбы со своими братьями по духу.
Душа предстоит перед
Богом в свободном соединении
с другими душами и
с душой мира.
И это, быть может, самый трудный этический вопрос: как бороться за чистоту и свободу своей совести, свободное стояние перед
Богом в своих восприятиях и суждениях, в оценках и действиях
с давящим общественным мнением установленных группировок, к которым человек принадлежит?
Сама церковь тут может быть понята двояко —
с одной стороны, она есть духовная соборность,
с которой я соединяюсь в свободе и
с которой предстою перед
Богом,
с другой стороны, она есть социально организованная историческая группировка, способная внешне насиловать мою совесть и лишать мои нравственные акты характера чистоты, свободы и первородности, т. е. быть «общественным мнением».
Но в действительности фанатик веры есть человек, одержимый своей идеей и в нее верующий беззаветно, а вовсе не человек, находящийся в общении
с живым
Богом.
Наоборот,
с живым
Богом он разобщен.
Это не имеет ничего общего
с живым созерцанием истины и
Бога.
Она свидетельствует о том, что полнота богочеловеческой истины не была вмещена христианским человечеством, что человеку трудно соединить любовь к
Богу с любовью к человеку, любовь к Творцу
с любовью к твари.
Живой, личный
Бог не требует себе человеческих жертвоприношений, он требует, чтобы любовь к Нему была вместе
с тем и любовью к людям, к ближнему, милостью к твари.
Я уже определил сострадание как соединение со страдающею тварью в ее богооставленности, любовь же — как соединение
с тварью в Боге-Творце.
Но от греко-римского мира осталась положительная идея ценности качественного аристократически творческого труда, которая должна быть согласована
с библейско-христианской идеей священно-аскетического значения труда и равенства всех людей перед
Богом.
Жизнь перестает быть связанной
с землей,
с растениями,
с животными и делается связанной
с машиной,
с новой действительностью, которая представляется нам не
Богом сотворенной.
Человек примирялся
с неизбежностью смерти, ему не дано бессмертие, которое целиком присвоили себе
боги.
И вот когда смотришь на ад
с точки зрения
Бога, объективируя его, то ад непонятен, недопустим и возмутителен.
Невозможно примириться
с тем, что
Бог мог сотворить мир и человека, предвидя ад, что он мог предопределить ад из идеи справедливости, что он потерпит ад как особый круг дьявольского бытия наряду
с Царством Божьим.
Ад объективированный, как особая сфера вечной жизни, совершенно нетерпим, немыслим и просто несоединим
с верой в
Бога.
С точки зрения объекта,
с точки зрения
Бога, никакого ада быть не может, и допустимость ада означала бы отрицание
Бога.
Идея о посмертном существовании душ связана была
с хтоническими, подземными
богами.
Парадокс зла заключается в том, что зло есть бессмыслица, отпадение от Смысла и поругание Смысла, и вместе
с тем зло должно иметь и положительный смысл, если Смыслу, т. е.
Богу, принадлежит последнее слово в бытии.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести
бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто
с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но я, любя, был глуп и нем.
Здесь
с ним обедывал зимою // Покойный Ленский, наш сосед. // Сюда пожалуйте, за мною. // Вот это барский кабинет; // Здесь почивал он, кофей кушал, // Приказчика доклады слушал // И книжку поутру читал… // И старый барин здесь живал; // Со мной, бывало, в воскресенье, // Здесь под окном, надев очки, // Играть изволил в дурачки. // Дай
Бог душе его спасенье, // А косточкам его покой // В могиле, в мать-земле сырой!»
Но, может быть, такого рода // Картины вас не привлекут: // Всё это низкая природа; // Изящного не много тут. // Согретый вдохновенья
богом, // Другой поэт роскошным слогом // Живописал нам первый снег // И все оттенки зимних нег; // Он вас пленит, я в том уверен, // Рисуя в пламенных стихах // Прогулки тайные в санях; // Но я бороться не намерен // Ни
с ним покамест, ни
с тобой, // Певец финляндки молодой!
Она зари не замечает, // Сидит
с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя мое, вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя моя! // Вечор уж как боялась я! // Да, слава
Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, // Лицо твое как маков цвет». —