Неточные совпадения
Так
и на
всем познавательном пути его перед ним продолжает стоять познание, а не бытие.
Даже современный томизм, не желающий признавать ни Декарта, ни Канта, ни
всей новой философии, в сущности, принужден быть неотомизмом
и пройти через критику.
И все дело тут в том, что критика познания, рефлексия разума над самим собой есть жизненный опыт, а не отвлеченная теория, за которую она себя выдает.
Но из этого не следует, что она должна подчиняться наукам в своих высших созерцаниях
и уподобляться им, соблазняться их шумными внешними успехами: философия есть знание, но невозможно допустить, что она есть знание, во
всем подобное науке.
Наука находится в непрерывном движении, ее гипотезы
и теории часто меняются
и стареют, она делает
все новые
и новые открытия.
Именно математическая физика, самая совершенная из наук, дальше
всего отстоит от тайн бытия, ибо тайны эти раскрываются только в человеке
и через человека, в духовном опыте
и духовной жизни.
Все становится объектом, т. е. отчужденным
и противостоящим.
Историзм, в котором память непомерно перегружена
и отяжелена
и все превращено в чуждый объект, есть декаданс
и гибель философии, так же как натурализм
и психологизм.
Смысл не в объекте, входящем в мысль,
и не в субъекте, конструирующем свой мир, а в третьей, не объективной
и не субъективной сфере, в духовном мире, духовной жизни, где
все активность
и духовная динамика.
Так же бесплодны
и не нужны
все учения о Боге, которые не учат о благодатном действии Бога на человека
и мир.
И вот познание этическое менее
всего может быть объективированием, познанием «о чем-то», о чуждом, противостоящем мне предмете.
Из
всех родов познания познание этическое есть наиболее бесстрашное
и наиболее горькое, ибо в нем раскрывается ценность
и смысл жизни
и в нем же разверзается грех
и зло.
Этика есть учение о различении, оценке
и смысле, т. е. к ней, в сущности, относится
весь мир, в котором совершается различение, делается оценка
и ищется смысл.
Этика объемлет
все, что связано с свободой человека, т. е. из свободы производимым различением
и оценкой.
Свободный нравственный акт может совершаться не только относительно так наз. нравственной жизни, но
и относительно
всей жизни человека.
Но этика есть дисциплина философская,
и в ней есть
все своеобразие познания философского в его отличии от познания научного.
Мир не есть бытие, мир есть лишь состояние бытия, в котором оно отчуждается от себя
и в котором
все символизируется.
Наша этика символична, символичны
все ее различения
и оценки.
И вся проблема в том, как от символов перейти к реальностям.
Все, что «по сю сторону добра
и зла», — символично, реалистично лишь то, что «по ту сторону добра
и зла».
Террор социальности, власть общества царят над человеком почти во
всю его историю
и восходят к первобытному коллективизму.
Если принять во внимание различие, которое Тенниес делает между Gesellschaft
и Gemeinschaft, то я здесь
все время говорю о Gesellschaft.]
Дюркгейм
все же ищет религиозную реальность, соответствующую религиозным представлениям,
и находит ее в обществе.]
«Жизнь» есть высшее благо
и верховная ценность, «добро» есть
все, что доводит «жизнь» до максимума, «зло» есть
все, что умаляет «жизнь»
и ведет к смерти
и небытию.
Все есть жизнь,
и жизнь есть
все.
Этика
и должна быть учением о назначении
и призвании человека,
и она прежде
всего должна познать, что есть человек, откуда он пришел
и куда он идет.
Традиционное теологическое учение о миротворении
и грехопадении
все превращает в божественную комедию, в игру Бога с самим собой.
Совершенно невозможно
все это рационализировать
и выразить в категориях катафатической теологии.
Он предвидел зло
и страдание мира, который целиком вызван к жизни Его волей
и находится в Его власти, предвидел
все до гибели
и вечных мук многих.
Вся значительность, смысл
и ценность жизни определяются скрытой за ней тайной, бесконечностью, не подлежащей рационализации, о которой возможен лишь символ
и миф.
Вся же природа твари сотворена Богом
и потому не может быть названа «ничто».
Теология, в сущности, всегда была гораздо более антропоцентрична, чем теоцентрична,
и была более
всего такой в монархической концепции Бога.
Самодовольство, самодостаточность, каменная бездвижность, гордость, требование беспрерывного себе подчинения —
все свойства, которые христианская вера считает греховными
и порочными, но Богу их преспокойно приписывает.
Понятие творения
и тварности, которыми хотят разрешить
все затруднения, — самое неясное, двусмысленное
и ничего не решающее.
Взаимодействие этих трех принципов
и составляет
всю сложность мировой
и человеческой жизни.
И новая этика должна быть познанием не только добра
и зла, но
и трагического, ибо оно постоянно переживается в нравственном опыте
и страшно усложняет
все нравственные суждения.
Все суждения, которые находятся по сю сторону добра
и зла, не проникают в глубь вещей.
Если бы даже не было грехопадения, то
все равно было бы воплощение Сына, раскрытие Бога в жертве любви, т. е. новый космогонический
и антропогонический момент.
Ложь пантеизма прежде
всего в том, что он принужден отрицать свободу человека
и мира.
Можно было бы сказать, что мир идет от первоначального неразличения добра
и зла через резкое различение добра
и зла к окончательному неразличению добра
и зла, обогащенному
всем опытом различения.
В раю не
все было открыто человеку
и незнание было условием райской жизни.
Наши категории
и слова одинаково неприменимы к тому, что находится за пределами того состояния бытия, которое породило
все эти категории
и вызвало к жизни эти слова.
Конфликт сознания
и бессознательного, который, по Фрейду
и его школе, порождает
все неврозы
и психические расстройства, есть порождение цивилизации.
В последнюю же целостность
и полноту входит
весь пережитый опыт, опыт о добре
и зле, опыт раздвоения
и оценки, опыт боли
и страдания.
Абсолютная оригинальность христианства прежде
всего заключается в том, что для него солнце одинаково восходит над добрыми
и злыми, что первые будут последними, а последние первыми, что закон добра не считается спасительным, т. е. добро становится проблематическим.
И потому прежде
всего нужно решить, что такое человек, откуда он пришел, куда он идет, какова его природа.
И само наименование антропологии применяется к науке, которая менее
всего способна разрешить цельную проблему человека.
Согласно классической протестантской антропологии грехопадение совершенно извратило
и уничтожило человеческую природу, помрачило разум человека, лишило его свободы
и поставило
всю его жизнь в зависимость от благодати.
Но христианская антропология ставит проблему человека в глубине,
и она ясно видит, насколько человек есть существо парадоксальное, она бесконечно выше
всех антропологий философских.
Но это
и значит, что целостность человека
все более
и более нарушается
и он делается существом
все более
и более раздвоенным.
Но все та же фантазия подхватила на своем игривом полете и старушку, и любопытных прохожих, и смеющуюся девочку, и мужичков, которые тут же вечеряют на своих барках, запрудивших Фонтанку (положим, в это время по ней проходил наш герой), заткала шаловливо
всех и все в свою канву, как мух в паутину, и с новым приобретением чудак уже вошел к себе в отрадную норку, уже сел за обед, уже давно отобедал и очнулся только тогда, когда задумчивая и вечно печальная Матрена, которая ему прислуживает, уже все прибрала со стола и подала ему трубку, очнулся и с удивлением вспомнил, что он уже совсем пообедал, решительно проглядев, как это сделалось.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; //
Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят
и гитару; //
И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, //
И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать //
И о былом воспоминать?
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче
всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но та, которую не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен
и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Он знак подаст —
и все хлопочут; // Он пьет —
все пьют
и все кричат; // Он засмеется —
все хохочут; // Нахмурит брови —
все молчат; // Так, он хозяин, это ясно: //
И Тане уж не так ужасно, //
И любопытная теперь // Немного растворила дверь… // Вдруг ветер дунул, загашая // Огонь светильников ночных; // Смутилась шайка домовых; // Онегин, взорами сверкая, // Из-за стола гремя встает; //
Все встали: он к дверям идет.
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел
и мух давил. //
Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой //
И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.