Но если Достоевский не может быть учителем духовной дисциплины и духовного пути, если «достоевщина», как наш психологизм, должна быть в нас преодолена, то он остается в одном отношении учителем — он учит через Христа открывать свет во тьме, открывать образ и подобие Божие в самом
падшем человеке, учит любви к человеку, связанной с уважением к его свободе.
— Я пустой, ничтожный,
падший человек! Воздух, которым дышу, это вино, любовь, одним словом, жизнь я до сих пор покупал ценою лжи, праздности и малодушия. До сих пор я обманывал людей и себя, я страдал от этого, и страдания мои были дешевы и пошлы. Перед ненавистью фон Корена я робко гну спину, потому что временами сам ненавижу и презираю себя.
Главное в учении Христа это то, что он всех людей признавал братьями. Он видел в человеке брата и потому любил всякого, кто бы он ни был и какой бы он ни был. Он смотрел не на внешнее, а на внутреннее. Он не смотрел на тело, а сквозь наряды богатого и лохмотья нищего видел бессмертную душу. В самом развращенном человеке он видел то, что могло этого самого
падшего человека превратить в самого великого и святого человека, такого же великого и святого, каким был он сам.
Падший человек сохранил в себе образ Божий, как основу своего существа, и присущую ему софийность, делающую его центром мироздания, но утратил способность найти свою энтелехийную форму, осуществить в себе подобие Божие. В нем было бесповоротно нарушено равновесие именно в области богоуподобления, а поэтому и самая одаренность его становилась для него роковою и опасною (ведь и для сатаны объективное условие его падения, соблазна собственной силой заключалось в его исключительной одаренности).
Неточные совпадения
— Нет, не все! — вдруг воспламенившись, сказал Обломов, — изобрази вора,
падшую женщину, надутого глупца, да и
человека тут же не забудь.
— Изображают они вора,
падшую женщину, — говорил он, — а человека-то забывают или не умеют изобразить.
Она слыхала несколько примеров увлечений, припомнила, какой суд изрекали
люди над
падшими и как эти несчастные несли казнь почти публичных ударов. «Чем я лучше их! — думала Вера. — А Марк уверял, и Райский тоже, что за этим… „Рубиконом“ начинается другая, новая, лучшая жизнь! Да, новая, но какая „лучшая“!»
Она будет лелеять, ласкать ее, пожалуй, больше прежнего, но ласкать, как ласкают бедного идиота помешанного, обиженного природой или судьбой, или еще хуже — как
падшего, несчастного брата, которому
люди бросают милостыню сострадания!
— О, как больно здесь! — стонал он. — Вера-кошка! Вера-тряпка… слабонервная, слабосильная… из тех
падших, жалких натур, которых поражает пошлая, чувственная страсть, — обыкновенно к какому-нибудь здоровому хаму!.. Пусть так — она свободна, но как она смела ругаться над
человеком, который имел неосторожность пристраститься к ней, над братом, другом!.. — с яростью шипел он, — о, мщение, мщение!