В полдень 23 июня 1908 года наш небольшой отряд перебрался на пароход. Легко и отрадно стало на душе. Все городские недомогания сброшены, беганье по канцелярии кончено. Завтра в путь. В сумерки мои спутники отправились в город в последний раз навестить своих знакомых, а я с друзьями, пришедшими проводить меня, остался на пароходе. Мы сели на палубе и стали любоваться вечерним закатом, зарево которого отражалось на обширной водной поверхности при слиянии Амура с Уссури.
Поговорив немного с вятским старожилом, я пошел к берегу. Пароход, казалось, был насыщен электричеством. Ослепительные лучи его вырывались из всех дверей, люков и иллюминаторов и отражались в черной воде. По сходням взад и вперед ходили корейцы, носильщики дров. Я отправился было к себе в каюту с намерением уснуть, но сильный шум на палубе принудил меня одеться и снова выйти наверх.
Я не мог долго быть на палубе. Насекомые буквально облепили меня. Они хлестали по лицу, заползали в рукава, набивались в волосы, лезли в уши. Я пробовал отмахиваться от них; это оказалось совершенно бесполезным занятием. В каюте было жарко и душно, но нельзя было открыть окон из-за тех же самых прелестных эфемерид. Долго я ворочался с боку на бок и только перед рассветом немного забылся сном.
Меж тем на палубе у грот-мачты, возле бочонка, изъеденного червем, с сбитым дном, открывшим столетнюю темную благодать, ждал уже весь экипаж. Атвуд стоял; Пантен чинно сидел, сияя, как новорожденный. Грэй поднялся вверх, дал знак оркестру и, сняв фуражку, первый зачерпнул граненым стаканом, в песне золотых труб, святое вино.
Как бы далеко он ни прошел, в какие бы странные, неведомые и опасные широты ни вступил он, вокруг него — как для моряка всегда и везде те же палубы, мачты, канаты своего корабля — всегда и везде те же товарищи, те же ряды, тот же фельдфебель Иван Митрич, та же ротная собака Жучка, то же начальство.
Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда.
Лаврецкий не сразу понял, что такое он прочел; прочел во второй раз — и голова у него закружилась, пол заходил под ногами, как палуба корабля во время качки. Он и закричал, и задохнулся, и заплакал в одно мгновение.