Неточные совпадения
И у каждого из детей уже появилось свое любимое тихое местечко, недоступное и защищенное, как крепость;
только у девочки Линочки ее крепости
шли по низам, под кустами, а у мальчика Саши — по деревьям, на высоте, в уютных извивах толстых ветвей.
Только те жертвы принимает жизнь, что
идут от сердца чистого и печального, плодоносно взрыхленного тяжелым плугом страдания.
И выходило так по его словам, что весь день он
только и делает, что чистит себя. Но тут пришла Линочка, и разговор
пошел уже втроем, и Линочка тоже на что-то жаловалась, кажется, на свои таланты, которые отнимают у нее много времени.
Снова молча шагали. Казалось, уж не может быть темнее, а погас зеленый запад, — и тьма так сгустилась, словно сейчас
только пришла. И легче шагалось: видимо,
шли под уклон. Повеяло сыростью.
Остальной путь
шли молча: устала душа от пережитого, и хотелось думать в одиночку.
Только уже у шлагбаума Колесников поставил точку над своими размышлениями и грустно сказал...
Домой
пошел только Штемберг, а остальные отправились на обычное место, на Банную гору, и долго сидели там, утомленные бессонной ночью, зевающие, с серыми, внезапно похудевшими лицами. Черный буксирный пароходик волок пустую, высоко поднявшуюся над водой баржу, и, казалось, никогда не дойти ему до заворота: как ни взглянешь, а он все на месте.
То без толку хохотал и сыпал «того-этого», то мрачно супился и свирепо косил своим круглым, лошадиным глазом; по нескольку раз в день
посылал Саше записки и вызывал его за каким-нибудь вздорным делом, и уже не
только Елене Петровне, а и прислуге становились подозрительны его посланцы — оборванные городские мальчишки, вороватые и юркие, как мышата.
И молодое лицо его с черными усиками — подбородок он брил — было спокойное, и красивые глаза смотрели спокойно, почти не мигая, и походка у него была легкая, какая-то незаметная: точно и не
идет, а всех обгоняет; и
только всмотревшись пристально, можно было оценить точность, силу, быстроту и своеобразную ритмичность всех его плавных движений, на вид спокойных и чуть ли не ленивых.
Но, что бы ни приходило в голову его, одно чувствовалось неизменно: певучая радость и такой великий и благостный покой, какой бывает
только на Троицу, после обедни, когда
идешь среди цветущих яблонь, а вдалеке у притвора церковного поют слепцы.
— Ну вот!.. Разве это не разговор? «Прости», «за мысли», — чтоб черт нас побрал, мы
только и делаем, что друг у друга прощения просим. И этого не надо, Василий, уверяю тебя, никому до этого нет дела. Не обижайся, Вася, я, честное слово, люблю тебя… Постой,
идем ближе, поют!
— Раз я и то промахнулся, рассказал сдуру одному партийному, а он, партийный-то, оказалось, драмы, брат, писал, да и говорит мне: позвольте, я драму напишу… Др-р-раму, того-этого! Так он и сгинул, превратился в пар и исчез. Да, голос… Но
только с детства с самого тянуло меня к народу, сказано ведь: из земли вышел и в землю
пойдешь…
И странно было то, что среди всей этой сумятицы, от которой кругом
шла голова, крови и огня, спокойно
шла обычная жизнь, брались недоимки, торговал лавочник, и мужики, вчера
только гревшиеся у лесного костра, сегодня ехали в город на базар и привозили домой бублики.
Довольно рано, часов в десять,
только что затемнело по-настоящему, нагрянули мужики с телегами и лесные братья на экономию Уваровых. Много народу пришло, и
шли с уверенностью, издали слышно было их шествие. Успели попрятаться; сами Уваровы с детьми уехали, опустошив конюшню, но, видимо, совсем недавно: на кухне кипел большой барский, никелированный, с рубчатыми боками самовар, и длинный стол в столовой покрыт был скатертью, стояли приборы.
— Конечно! Куда хочешь
пойти?.. Осторожно
только, Василий.
И, презрительно подставляя спину, точно ничего не боясь, неторопливо
пошел к своим. Заговорили что-то, но за дальностью не слышно было, и
только раз отчетливо прозвучало: сволочь! А потом смех. Отделился Кузька Жучок, подошел сюда и смущенно, не глядя Жегулеву в глаза, спросил...
Но внутри, за дверью,
шла жизнь: говорили многие голоса, кто-то сдержанно смеялся, тонко звякали стаканы — по-видимому,
только что кончался поздний, по-столичному, губернаторский обед.
— Я шучу, Елена Петровна, но!..
Только из уважения к памяти вашего супруга, моего дорогого и славного товарища, я
иду, так сказать, на нарушение моего служебного долга. Да-с!
— Хороший мальчик! — повторил Телепнев и в ужасе поднял обе руки. — Нет, подумать
только, подумать
только! Хороший мальчик — и вдруг разбой, гр-р-рабительство, неповинная кровь! Ну
пойди там с бомбой или этим… браунингом, ну это делается, и как ни мерзко, но!.. Ничего не понимаю, ничего не понимаю, уважаемая, стою, как последний дурак, и!..
— Вы думаете? Но, когда он
идет к матери, он
только сын. Сын не может быть убийца, опомнитесь, генерал!
Попробовал Саша и так и как будто нашел: в смутных образах движения явилось желание
идти — и это желание и есть сама дорога. Нужно
только не терять желания, держаться за него крепко.
Пока все это
только шутки, но порой за ними уже видится злобно оскаленное мертвецкое лицо; и одному в деревню, пожалуй, лучше не показываться:
пошел Жучок один, а его избили, придрались, будто он клеть взломать хотел. Насилу ушел коротким шагом бродяга. И лавочник, все тот же Идол Иваныч, шайке Соловья отпускает товар даже в кредит, чуть ли не по книжке, а Жегулеву каждый раз грозит доносом и, кажется, доносит.
Все
шло по обычаю,
только с большею против обычного торопливостью, гамом и даже междоусобными драками — озлобленно тащили что попало, незнакомые незнакомой деревни мужики ругались и спорили.
Старательно и добросовестно вслушиваясь, весьма плохо слышал он голоса окружающего мира и с радостью понимал
только одно: конец приближается, смерть
идет большими и звонкими шагами, весь золотистый лес осени звенит ее призывными голосами. Радовался же Сашка Жегулев потому, что имел свой план, некую блаженную мечту, скудную, как сама безнадежность, радостную, как сон: в тот день, когда не останется сомнений в близости смерти и у самого уха прозвучит ее зов —
пойти в город и проститься со своими.
Вот и Самсонычева лавка: в обе стороны прорезала осеннюю тьму и стоит тихонько в ожидании редкого вечернего покупателя, — если войти теперь, то услышишь всегдашний запах постного масла, хлеба, простого мыла, керосина и того особенного, что есть сам Самсоныч и во всем мире может быть услышано
только здесь, не повторяется нигде. Дальше!.. Вдруг
идет за хлебом ихняя горничная и встретит и узнает!..
Собрался наконец с силами и, перестав улыбаться, решительно подошел к тем окнам, что выходят из столовой:
слава Богу! Стол, крытый скатертью, чайная посуда, хотя пока никого и нет, может быть, еще не пили, еще
только собираются пить чай. С трудом разбирается глаз от волнения, но что-то странное смущает его, какие-то пустяки: то ли поваленный стакан, и что-то грязное, неряшливое, необычное для ихнего стола, то ли незнакомый узор скатерти…
Но гуляли женщины редко, — и день и вечер проводили в стенах, мало замечая, что делается за окнами: все куда-то
шли и все куда-то ехали люди, и стал привычен шум, как прежде тишина. И
только в дождливую погоду, когда в мокрых стеклах расплывался свет уличного фонаря и особенным становился стук экипажей с поднятыми верхами, Елена Петровна обнаруживала беспокойство и говорила, что нужно купить термометр, который показывает погоду.
Только к рассвету засыпала мать, а утром, проснувшись поздно, надевала свое черное шелковое платье, чесалась аккуратно,
шла в столовую и, вынув из футляра очки, медленно прочитывала газету.