И то, что он испытывал, не
было ужасом перед смертью; скорее смерти он даже хотел: во всей извечной загадочности и непонятности своей она была доступнее разуму, чем этот так дико и фантастично превратившийся мир.
Неточные совпадения
«В час дня, ваше превосходительство», — сказали ему эти любезные ослы, и, хотя сказали только потому, что смерть предотвращена, одно уже знание ее возможного часа наполнило его
ужасом. Вполне допустимо, что когда-нибудь его и убьют, но завтра этого не
будет — завтра этого не
будет, — и он может спать спокойно, как бессмертный. Дураки, они не знали, какой великий закон они свернули с места, какую дыру открыли, когда сказали с этой своею идиотской любезностью: «В час дня, ваше превосходительство».
И с внезапной острой тоскою в сердце он понял, что не
будет ему ни сна, ни покоя, ни радости, пока не пройдет этот проклятый, черный, выхваченный из циферблата час. Только тень знания о том, о чем не должно знать ни одно живое существо, стояла там в углу, и ее
было достаточно, чтобы затмить свет и нагнать на человека непроглядную тьму
ужаса. Потревоженный однажды страх смерти расплывался по телу, внедрялся в кости, тянул бледную голову из каждой поры тела.
Избитая, доведенная до
ужаса лошаденка скакала всеми четырьмя ногами как угорелая, сани раскатывались, наклонялись, бились о столбы, а Янсон, опустив вожжи и каждую минуту почти вылетая из саней, не то
пел, не то выкрикивал что-то по-эстонски отрывистыми, слепыми фразами.
У Тани Ковальчук близких родных не
было, а те, что и
были, находились где-то в глуши, в Малороссии, и едва ли даже знали о суде и предстоящей казни; у Муси и Вернера, как неизвестных, родных совсем не предполагалось, и только двоим, Сергею Головину и Василию Каширину, предстояло свидание с родителями. И оба они с
ужасом и тоскою думали об этом свидании, но не решились отказать старикам в последнем разговоре, в последнем поцелуе.
Он очень любил отца своего и мать, еще совсем недавно виделся с ними и теперь
был в
ужасе — что это
будет такое.
Потом, в своей камере, когда
ужас стал невыносим, Василий Каширин попробовал молиться. От всего того, чем под видом религии
была окружена его юношеская жизнь в отцовском купеческом доме, остался один противный, горький и раздражающий осадок, и веры не
было. Но когда-то,
быть может, в раннем еще детстве, он услыхал три слова, и они поразили его трепетным волнением и потом на всю жизнь остались обвеянными тихой поэзией. Эти слова
были: «Всех скорбящих радость».
Но
был еще момент дикого
ужаса. Это когда вошли люди. Он даже не подумал, что это значит — пора ехать на казнь, а просто увидел людей и испугался, почти по-детски.
— Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это — между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это
был ужас! Дядя покойника мужа, — она трижды, быстро перекрестила грудь, — генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, — плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?
Неточные совпадения
Постой! уж скоро странничек // Доскажет
быль афонскую, // Как турка взбунтовавшихся // Монахов в море гнал, // Как шли покорно иноки // И погибали сотнями — // Услышишь шепот
ужаса, // Увидишь ряд испуганных, // Слезами полных глаз!
Мальчишка просто обезумел от
ужаса. Первым его движением
было выбросить говорящую кладь на дорогу; вторым — незаметным образом спуститься из телеги и скрыться в кусты.
Самый образ жизни Угрюм-Бурчеева
был таков, что еще более усугублял
ужас, наводимый его наружностию.
Глуповцы в
ужасе разбежались по кабакам и стали ждать, что
будет.
Этот
ужас смолоду часто заставлял его думать о дуэли и примеривать себя к положению, в котором нужно
было подвергать жизнь свою опасности.