Неточные совпадения
По тому, как равнодушно уперся он лицом
в острый и горячий камень, по белизне ладони опрокинутой
руки видно, что он мертв, но спина его красна, точно у живого, и только легкий желтоватый налет, как
в копченом мясе, говорит о смерти.
Отовсюду снизу тянулись
руки, и пальцы на них судорожно сокращались, хватая все, и кто попадал
в эту западню, тот уже не мог выбраться назад: сотни пальцев, крепких и слепых, как клешни, сжимали ноги, цеплялись за одежду, валили человека на себя, вонзались
в глаза и душили.
Он испуганно, но сурово и злобно взглянул на меня и не ответил. И я замолчал, и слышно стало, как стонут и бредят раненые. Но, когда я поднялся уходить, он сжал мою
руку своею горячею, но все еще сильною
рукою и растерянно и тоскливо впился
в меня провалившимися горящими глазами.
Вагоны дергались на месте, что-то постукивало. И постепенно от всех этих звуков и оттого, что я лег удобно и спокойно, сон стал покидать меня. А доктор заснул, и, когда я взял его
руку, она была как у мертвого: вялая и тяжелая. Поезд уже двигался медленно и осторожно, слегка вздрагивая и точно нащупывая дорогу. Студент-санитар зажег
в фонаре свечу, осветил стены и черную дыру дверей и сказал сердито...
Студент выглянул за дверь и
рукой поманил меня. Я посмотрел:
в разных местах горизонта, молчаливой цепью, стояли такие же неподвижные зарева, как будто десятки солнц всходили одновременно. И уже не было так темно. Дальние холмы густо чернели, отчетливо вырезая ломаную и волнистую линию, а вблизи все было залито красным тихим светом, молчаливым и неподвижным. Я взглянул на студента: лицо его было окрашено
в тот же красный призрачный цвет крови, превратившейся
в воздух и свет.
От насохшей крови
руки оделись точно
в черные перчатки, и с трудом сгибались пальцы, теряя папиросы и спички.
И, все так же строго глядя на меня и еще раз погрозив пальцем, он вынул револьвер и выстрелил себе
в висок. И это нисколько не удивило и не испугало меня. Переложив папиросу
в левую
руку, я попробовал пальцем рану и пошел к вагонам.
Но он не повернулся, не ответил и плакал. И затылок у него был молодой, как у того, и тоже страшный, и стоял он, нелепо раскорячившись, как пьяный, у которого рвота; и шея у него была
в крови — должно быть, хватался
руками.
С гибкостью, неожиданною для его возраста, он перекинулся вниз и стал на
руки, балансируя
в воздухе ногами. Белый балахон завернулся вниз, лицо налилось кровью и, упорно смотря на меня странным перевернутым взглядом, он с трудом бросал отрывистые слова...
Размахивают
руками, хохочут, кричат и поют, и когда встречаются, то вступают
в драку, а быть может, не видят друг друга и проходят мимо.
И они стонали и слушали, и
в открытую дверь осторожно заглядывала черная бесформенная тень, поднявшаяся над миром, и сумасшедший старик кричал, простирая
руки...
…Я сидел
в ванне с горячей водой, а брат беспокойно вертелся по маленькой комнате, присаживаясь, снова вставая, хватая
в руки мыло, простыню, близко поднося их к близоруким глазам и снова кладя обратно. Потом стал лицом к стене и, ковыряя пальцем штукатурку, горячо продолжал...
— Вот тоже я боюсь ножей, всего острого, блестящего: мне кажется, что если я возьму
в руки нож, то непременно кого-нибудь зарежу. Ведь правда, почему не зарезать, если нож острый?
До войны я занимался
в журнале обзором иностранных литератур, и теперь возле меня, на расстоянии
руки, лежала груда этих милых, прекрасных книг
в желтых, синих, коричневых обложках.
И я не вскрикнул, и я не пошевельнулся — я похолодел и замер
в сознании приближающейся страшной истины; а
рука прыгала по ярко освещенной бумаге, и каждый палец
в ней трясся
в таком безнадежном, живом, безумном ужасе, как будто они, эти пальцы, были еще там, на войне, и видели зарево и кровь, и слышали стоны и вопли несказанной боли.
И тихо было. Они думали, что я работаю, и закрыли все двери, чтобы не помешать звуком, — один, лишенный возможности двигаться, сидел я
в комнате и послушно глядел, как дрожат
руки.
Рявкнула и замолчала, тяжело дыша, — а они шли тесной кучкой, заложив
руки в карманы, заискивающе улыбаясь бледными губами, и ноги их ступали так, как будто сейчас сзади под колено их должны ударить длинною палкой.
Я расспрашивал о нем: он взят
в последнем страшном бою, резне, где погибло несколько десятков тысяч людей, и он не сопротивлялся, когда его брали: он был почему-то безоружен, и, когда не заметивший этого солдат ударил его шашкой, он не встал с места и не поднял
руки, чтоб защищаться.
Тот, пожилой, воспользовался минутой и убежал, легкой трусцою он отбежал к решетке бульвара и присел на корточки, как будто прятался. Настоящее животное не могло бы поступить так глупо, так безумно. Но солдат рассвирепел. Я видел, как он подошел вплотную, нагнулся и, перебросив ружье
в левую
руку, правой чмякнул по чему-то мягкому и плоскому. И еще. Собирался народ. Послышался смех, крики…
Справа и слева ко мне тесно прижимались чьи-то
руки, и далеко кругом
в полутьме торчали неподвижные головы, слегка освещенные красным со сцены.
На дворе, за стенами дома, залаяла собака и смолкла, и я слышал, как забренчала она цепью, убираясь
в конуру. А он смотрел на мои голые ноги и молчал; но я знал, что он здесь, знал по тому нестерпимому ужасу, который, как смерть, оковывал меня каменной, могильной неподвижностью. Если бы я мог крикнуть, я разбудил бы город, весь мир разбудил бы я; но голос умер во мне, и, не шевелясь, покорно я ощущал движение по моему телу маленьких холодных
рук, подбиравшихся к горлу.
Когда мне рассказали все, я подошел и поцеловал его
руку, бледную, вялую
руку, которая никогда уже больше не поднимется для удара, — и никого это особенно не удивило. Только молоденькая сестра его улыбнулась мне глазами и потом так ухаживала за мной, как будто я был ее жених и она любила меня больше всех на свете. Так ухаживала, что я чуть не рассказал ей о своих темных и пустых комнатах,
в которых я хуже, чем один, — подлое сердце, никогда не теряющее надежды… И устроила так, что мы остались вдвоем.
Он был мертв и каждый день с сатанинской аккуратностью писал о жизни, и мать перестала верить
в его смерть — и, когда прошел без письма один, другой и третий день и наступило бесконечное молчание смерти, она взяла обеими
руками старый большой револьвер сына и выстрелила себе
в грудь.
Я долго рассматривал конверт и думал: он держал его
в руках, он где-то покупал его, давал деньги, и денщик ходил куда-то
в лавку, он заклеивал его и потом, быть может, сам опустил
в ящик.
И теперь я держу его
в руках…
И вдруг на один безумный, несказанный счастливый миг мне ясно стало, что все это ложь и никакой войны нет. Нет ни убитых, ни трупов, ни этого ужаса пошатнувшейся беспомощной мысли. Я сплю на спине, и мне грезится страшный сон, как
в детстве: и эти молчаливые жуткие комнаты, опустошенные смертью и страхом, и сам я с каким-то диким письмом
в руках. Брат жив, и все они сидят за чаем, и слышно, как звенит посуда.
Кричал оратор, с трудом удерживаясь на столбике, балансируя
руками и колебля знамя, на котором ломалась
в складках крупная надпись: «Долой войну!»
Он помолчал и внезапно набросился на меня, стараясь повалить меня на землю, и его холодные пальцы жадно нащупывали мое горло, но путались
в одежде. Я укусил его за
руку, вырвался и побежал, и он долго гнался за мной по пустынным улицам, громко стуча сапогами. Потом отстал — должно быть, ему было больно от укуса.
Неточные совпадения
В сей утомительной прогулке // Проходит час-другой, и вот // У Харитонья
в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый год больной
в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, //
В очках,
в изорванном кафтане, // С чулком
в руке, седой калмык. // Встречает их
в гостиной крик // Княжны, простертой на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Мне памятно другое время! //
В заветных иногда мечтах // Держу я счастливое стремя… // И ножку чувствую
в руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло
в увядшем сердце кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы… как ножки их.
Татьяна, милая Татьяна! // С тобой теперь я слезы лью; // Ты
в руки модного тирана // Уж отдала судьбу свою. // Погибнешь, милая; но прежде // Ты
в ослепительной надежде // Блаженство темное зовешь, // Ты негу жизни узнаешь, // Ты пьешь волшебный яд желаний, // Тебя преследуют мечты: // Везде воображаешь ты // Приюты счастливых свиданий; // Везде, везде перед тобой // Твой искуситель роковой.
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души
в прихожей. // Он
в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на
руку щекой.
И вот ввели
в семью чужую… // Да ты не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «Я не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою
рукой.