— А разве не о нем я говорил? Разве история этого куска мыла не есть история вашего человека, которого можно бить, жечь, рубить, бросать под ноги лошадей, отдавать собакам, разрывать на части, не вызывая в нем ни ярости, ни разрушающего гнева? Но кольните его чем-то — и его взрыв будет ужасен… как вам это известно, мой милый Вандергуд!
Как Вандергуд я испытывал — сознаюсь без стыда — жестокий страх и даже боль: как будто сила и ярость чудовищного взрыва уже коснулась моих костей и ломает их… ах, где же мое безоблачное счастье с Марией, где великое спокойствие, где эта чертова белая шхуна?
Я молча наклонил голову. Правда, я не все понял из рассказа Никиты Назарыча. Мне не хотелось только, чтобы Олеся волновалась, вспоминая об утреннем происшествии. Но вдруг при мысли об оскорблении, которому она подверглась, на меня сразу нахлынула волна неудержимой ярости.
Гагин находился в том особенном состоянии художнического жара и ярости, которое, в виде припадка, внезапно овладевает дилетантами, когда они вообразят, что им удалось, как они выражаются, «поймать природу за хвост».
– Почему? – Я честно заглянула в его пылающие едва сдерживаемой яростью глаза. – Могу и оставлю! Покатаются до утра, я проснусь и отпущу всех по домам!
Хочу, Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днем мечтать И песни петь! И слушать в мире ветер!
Приступ бессильной ярости опустошил его, он заплакал, радуясь тому, что никто его здесь не видит.
– Почему? – Я честно заглянула в его пылающие едва сдерживаемой яростью глаза. – Могу и оставлю! Покатаются до утра, я проснусь и отпущу всех по домам!
От чувства собственного бессилия в душе медленно поднималась холодная ярость.