Итак, трудись теперь, профессор мой почтенный,
Копти над книгами, и день и ночь согбенный!
Пролей на знания людские новый свет,
Пиши творения высокие, поэт, —
И жди, чтоб мелочей какой-нибудь издатель,
Любимцев публики бессовестный ласкатель.
Который разуметь язык недавно стал,
Пером завистливым тебя везде марал…
Конечно, для него довольно и презренья!..
Холодность публики — вот камень преткновенья,
Вот бич учености, талантов и трудов!
и проч.
Как нарочно, в лампочке моей выгорел уже весь керосин, она
коптила, собираясь погаснуть, и старые костыли на стенах глядели сурово, и тени их мигали.
Для меня составляет муку пробыть в ней десять — пятнадцать минут: в комнате нет воздуха, нет в буквальном смысле — лампа, как следует заправленная и пущенная, чадит и
коптит, не находя кислорода; иначе, как слабо, ее пускать нельзя; тяжелый и влажный, как будто липкий воздух полон кислым запахом детских испражнений, махорки и керосина.
Помню: сидим мы все в тесной избе; папиросы мои давно вышли, курим мы махорку из трубок, волнами ходит синий, едкий дым, керосинка на столе
коптит и чадит. Мы еще и еще выпиваем и поем песни. По соломенной крыше шуршит дождь, за лесом вспыхивают синие молнии, в оконце тянет влажностью. На печи сидит лесникова старуха и усталыми глазами смотрит Мимо нас.