Неточные совпадения
Я печатно предлагал всем
друзьям и людям, коротко знавшим
Гоголя, написать вполне искренние рассказы своего знакомства с ним и таким образом оставить будущим биографам достоверные материалы для составления полной и правдивой биографии великого писателя.
Во всякое
другое время я не так бы встретил
Гоголя.
Наружный вид
Гоголя был тогда совершенно
другой и невыгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем
другую физиономию его лицу; нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое.
Несмотря на краткость свидания, мы все заметили, что в отношении к нам
Гоголь совершенно сделался
другим человеком, между тем как не было никаких причин, которые во время его отсутствия могли бы нас сблизить.
Я виделся с ним еще один раз поутру у Погодина на самое короткое время и узнал, что
Гоголь на
другой день едет в Петербург.
В то же время узнали мы, что сам
Гоголь, сильно огорченный и расстроенный чем-то в Петербурге, распродал с уступкой все оставшиеся экземпляры «Ревизора» и
других своих сочинений и сбирается немедленно уехать за границу.
Отсюда начинается долговременная и тяжелая история неполного понимания
Гоголя людьми самыми ему близкими, искренно и горячо его любившими, называвшимися его
друзьями!
Бестолковый почтовый чиновник принимал
Гоголя за кого-то
другого и потому не отдавал до сих пор ему писем.
На
другой день моего переезда в Москву, 2 октября,
Гоголь приехал к нам обедать вместе с Щепкиным, когда мы уже сидели за столом, совсем его не ожидая.
По чувствам нашим мы, конечно, имели полное право на его дружбу, и, без сомнения, Погодин, знавший нас очень коротко, передал ему подробно обо всем, и
Гоголь почувствовал, что мы точно его настоящие
друзья.
Другие были не так деликатны, как мы, и приступали к
Гоголю с вопросами, но получали самые неудовлетворительные и даже неприятные ответы.
Ехали мы чрезвычайно медленно, потому что лошади, возившие дилижансы, едва таскали ноги, и
Гоголь рассчитал, что на
другой день, часов в пять пополудни, мы должны приехать в Торжок, следственно должны там обедать и полакомиться знаменитыми котлетами Пожарского, и ради таковых причин дал нам только позавтракать, обедать же не дал.
Гоголь шутил так забавно над будущим нашим утренним обедом, что мы с громким смехом взошли на лестницу известной гостиницы, а
Гоголь сейчас заказал нам дюжину котлет с тем, чтоб
других блюд не спрашивать.
Предположения
Гоголя были одно
другого смешнее.
С этим-то интересным для
Гоголя человеком умел он разговаривать так мастерски, впадая в его тон, что всегда хладнокровно-учтивый старик, оставляя вечно носимую маску, являлся
другим лицом, так сказать с внутренними своими чертами.
Во всем круге моих старых товарищей и
друзей, во всем круге моих знакомых я не встретил ни одного человека, кому бы нравился
Гоголь и кто бы ценил его вполне.
В тот же вечер я не вытерпел и нарушил обещание, добровольно данное
Гоголю; я не мог скрыть моего восторженного состояния от Веры и
друга ее Машеньки Карташевской, которую любил, как дочь (впрочем, они были единственным исключением).
Впрочем, я не вполне поверил его словам, потому что на его переезд достаточно было одного часа, и у меня осталось сомнение, что
Гоголь колебался взять у меня деньги и, может быть, даже пробовал достать их у кого-нибудь
другого, На
другой день мы назначили ехать с ним в Патриотический институт.
Гоголь сказал нам, что на
другой день он перевозит сестер своих к княгине Репниной (бывшей Балабиной), у которой они останутся до отъезда.
На
другой день поутру я поехал к
Гоголю.
Наконец, дня через два (настоящего числа не знаю) выехали мы из Петербурга. Я взял два особых дилижанса: один четвероместный, называющийся фамильным, в котором сели Вера, две сестры
Гоголя и я,
другой двуместный, в котором сидели
Гоголь и Фед. Ив. Васьков. Впрочем, в продолжение дня
Гоголь станции на две садился к сестрам, а я — на место к Васькову.
Наконец, на пятые сутки притащились мы в Москву. Натурально, сначала все приехали к нам.
Гоголь познакомил своих сестер с моей женой и с моим семейством и перевез их к Погодину, у которого и сам поместился. Они занимали мезонин: на одной стороне жил
Гоголь, а на
другой его сестры.
На
другой день получил я письмо от И. И. Панаева, в котором он от имени Одоевского, Плетнева, Врасского, Краевского и от себя умолял, чтоб
Гоголь не продавал своих прежних сочинений Смирдину за пять тысяч (и новой комедии в том числе), особенно потому, что новая комедия будет напечатана в «Сыне отечества» или «Библиотеке для чтения», а Врасский предлагает шесть тысяч с правом напечатать новую комедию в «Отечественных записках».
Я немедленно поехал к
Гоголю, и, разумеется, ни той, ни
другой продажи не состоялось.
Через несколько дней, а именно в субботу, обедал у нас
Гоголь с
другими гостями; в том числе были <Ю. Ф.> Самарин и Григорий Толстой, давнишний мой знакомый и товарищ по театру, который жил в Симбирске и приехал в Москву на короткое время и которому очень хотелось увидать и познакомиться с
Гоголем.
Если б это сделал кто-нибудь
другой из моих приятелей, то я бы был этим недоволен; но все приятное для
Гоголя было и для меня приятно.
При этом чтении был Армфельд, приехавший просто поиграть со мной в пикет до заутрени, и Панов, который приехал в то время, когда уже
Гоголь читал, и, чтоб не помешать этому чтению, он сидел у двери
другого моего кабинетца.
Я не говорил о том, какое впечатление произвело на меня, на все мое семейство, а равно и на весь почти наш круг знакомых, когда мы услышали первое чтение первой главы «Мертвых душ». Это был восторг упоения, полное счастье, которому завидовали все, кому не удалось быть у нас во время чтения; потому что
Гоголь не вдруг стал читать у
других своих знакомых.
Лермонтов читал наизусть
Гоголю и
другим, кто тут случились, отрывок из новой своей поэмы «Мцыри», и читал, говорят, прекрасно.
На
другой день, 18 мая, после завтрака, в 12 часов,
Гоголь, простившись очень дружески и нежно с нами и с сестрой, которая очень плакала, сел с Пановым в тарантас, я с Константином и Щепкин с сыном Дмитрием поместились в коляске, а Погодин с зятем своим Мессингом — на дрожках, и выехали из Москвы.
Возможно ли было исполнение такой задачи и мог ли ее исполнить
Гоголь — это вопрос
другой, к которому я обращусь в конце этих записок.
Гоголь точно привез с собой первый том «Мертвых душ», совершенно конченный и отчасти отделанный. Он требовал от нас, чтоб мы никому об этом не говорили, а всем бы отвечали, что ничего готового нет. Начались хлопоты с перепискою набело «Мертвых душ». Я доставил было
Гоголю отличного переписчика, бывшего при мне воспитанником в Межевом институте, Крузе; но не знаю, или лучше сказать, не помню, почему
Гоголь взял
другого переписчика. Прилагаемая записка служит тому доказательством.
Но
Гоголь был недоволен моим заступлением и, сказав мне: «Сами вы ничего заметить не хотите или не замечаете, а
другому замечать мешаете…», просил Погодина продолжать и очень внимательно его слушал, не возражая ни одним словом.
Я говорил
Гоголю после, что, слушая «Мертвые души» в первый раз, да хоть бы и не в первый, и увлекаясь красотами его художественного создания, никакой в свете критик, если только он способен принимать поэтические впечатления, не в состоянии будет замечать какие-нибудь недостатки; что если он хочет моих замечаний, то пусть даст мне чисто переписанную рукопись в руки, чтоб я на свободе прочел ее и, может быть, не один раз; тогда дело
другое.
Я, однако, объясняя себе поступки
Гоголя его природного скрытностью и замкнутостью, его правилами, принятыми сыздетства, что иногда должно не только не говорить настоящей правды людям, но и выдумывать всякий вздор для скрытия истины, я старался успокоить
других моими объяснениями.
Мне нередко приходилось объяснять самому себе поступки
Гоголя точно так, как я объяснял их
другим, то есть что мы не можем судить
Гоголя по себе, даже не можем понимать его впечатлений, потому что, вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас; что нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших: слышат то, чего мы не слышим, и содрогаются от причин, для нас неизвестных.
Княжевич очень обрадовался, узнав, что мы с
Гоголем друзья и что он бывает у нас всякий день.
На
другой день продолжалась такая же история, только с тою разницею, что
Гоголь не убежал из дому, когда приехал Княжевич, а спрятался в дальний кабинетец, схватил книгу, уселся в большие кресла и притворился спящим.
Через полчаса вдруг двери отворились, вбежал
Гоголь и с словами: «Ах, здравствуйте, Дмитрий Максимович!..» — протянул ему обе руки, кажется даже обнял его, и началась самая дружеская беседа приятелей, не видавшихся давно
друг с
другом…
На
другой день
Гоголь одумался, написал извинительное письмо к Загоскину (директору театра), прося его сделать письмо известным публике, благодарил, извинялся и наклепал на себя небывалые обстоятельства.
Всем известно, что и письменно и словесно
Гоголь высказывал совсем
другое намерение.
Дмитриев, несмотря на свой замечательный ум, никогда вполне не понимал
Гоголя.] оставя образ у нас, и взял его уже на
другой день.
Девятого мая сделал
Гоголь такой же обед для своих
друзей в саду у Погодина, как и в 1840 году.
Перфильев (особенный почитатель
Гоголя), Свербеев, Хомяков, Киреевский, Елагины, Нащокин (известный
друг Пушкина, любивший в нем не поэта, а человека, чем очень дорожил Пушкин), Загоскин, Н. Ф. Павлов, Ю. Самарин, Константин, Гриша и многие
другие из общих наших знакомых.
Первые совсем готовые экземпляры были получены 21 мая, в день именин Константина, прямо к нам в дом, и тут же
Гоголь подарил и подписал один экземпляр имениннику, а
другой нам с надписью: «
Друзьям моим, целой семье Аксаковых».
Надобно признаться, что почти все поручения
Гоголя насчет присылки статистических и
других книг, а также выписок из дел и деловых регистров исполнялись очень плохо; а между тем очевидно, что все это было ему очень нужно для второго тома «Мертвых душ».
К этому письму почти не нужно никаких объяснений, кроме того, что в нем
Гоголь, между прочим, отвечает на мое письмо, которое, как и многие
другие, пропало.
Я подозреваю, не принял ли
Гоголь мнений
других, сообщенных мною в письме, за мои собственные единственно потому, что я вообще назвал их сделанными не без основания.
В 1847 году, когда вышла известная книга: «Избранные места из переписки с
друзьями», сильно меня взволновавшая, я имел непростительную слабость и глупость, в пылу спорного разговора, в доказательство постоянного направления
Гоголя показать это письмо Павлову…
Если мои записки войдут когда-нибудь, как материал, в полную биографию
Гоголя, то, конечно, читатели будут изумлены, что приведенные мною сейчас два письма, написанные словами, вырванными из глубины души, написанные
Гоголем к лучшим
друзьям его, ценившим так высоко его талант, были приняты ими с ропотом и осуждением, тогда как мы должны были за счастье считать, что судьба избрала нас к завидной участи: успокоить дух великого писателя, нашего
друга, помочь ему кончить свое высокое творение, в несомненное, первоклассное достоинство которого и пользу общественную мы веровали благоговейно.