Неточные совпадения
Доктора и
все окружающие давно осудили меня на смерть: доктора —
по несомненным медицинским признакам, а окружающие —
по несомненным дурным приметам, неосновательность и ложность которых оказались на мне весьма убедительно.
Она ходила за нами очень усердно, но,
по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей
все наперекор.
Книжек
всего было двенадцать, и те не
по порядку, а разрозненные.
По обыкновению, вследствие природного моего свойства делиться моими впечатлениями с другими,
все мои мечты и приятные надежды я рассказал и старался растолковать маленькой моей сестрице, а потом объяснять и
всем меня окружавшим.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы
все должны были перейти
по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя
по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо
по воде в лодку, а отец пошел рядом
по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я,
по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Четверо гребцов сели в весла, перенесший меня человек взялся за кормовое весло, оттолкнулись от берега шестом,
все пятеро перевозчиков перекрестились, кормчий громко сказал: «Призывай бога на помочь», и лодка полетела поперек реки, скользя
по вертящейся быстрине, бегущей у самого берега, называющейся «стремя».
Переправа кареты, кибитки и девяти лошадей продолжалась довольно долго, и я успел набрать целую кучу чудесных,
по моему мнению, камешков; но я очень огорчился, когда отец не позволил мне их взять с собою, а выбрал только десятка полтора, сказав, что
все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня не послушали, и я с большим сожалением оставил набранную мною кучку.
Степь не была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее:
по долочкам трава была скошена и сметана в стога, а
по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны,
по необозримой равнине; степь была тиха, и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь
вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми
по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
И башкирец очень охотно, отвязав плот от причала, засучив свои жилистые руки, став лицом к противоположному берегу, упершись ногами, начал тянуть к себе канат обеими руками, и плот, отделяясь от берега, поплыл поперек реки; через несколько минут мы были на том берегу, и Евсеич,
все держа меня за руку, походив
по берегу, повысмотрев выгодных мест для уженья, до которого был страстный охотник, таким же порядком воротился со мною назад.
Отец как-то затруднялся удовлетворить
всем моим вопросам, мать помогла ему, и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских, и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за то, что он им ничего худого не делал, и что
по нем любят мою мать и меня, а потому и знают, как нас зовут.
В этот раз, как и во многих других случаях, не поняв некоторых ответов на мои вопросы, я не оставлял их для себя темными и нерешенными, а всегда объяснял по-своему: так обыкновенно поступают дети. Такие объяснения надолго остаются в их умах, и мне часто случалось потом, называя предмет настоящим его именем, заключающим в себе полный смысл, — совершенно его не понимать. Жизнь, конечно, объяснит
все, и узнание ошибки бывает часто очень забавно, но зато бывает иногда очень огорчительно.
Отец мой осведомлялся у него обо
всем, касающемся до хозяйства, и отпустил, сказав, что позовет его, когда будет нужно, и приказав, чтоб некоторых стариков, названных им
по именам, он прислал к нему.
Когда мы выехали на десятину, которую жали человек с десять, говор прекратился, но зато шарканье серпов
по соломе усилилось и наполняло
все поле необыкновенными и неслыханными мною звуками.
Все мои мечты поудить вечером, когда,
по словам отца, так хорошо клюет рыба на такой реке, которая не хуже Демы, разлетелись как дым, и я стоял, точно приговоренный к какому-нибудь наказанию.
По нетвердому моему голосу,
по глазам, полным слез, она прочла
все, что происходило в моем сердце.
Тут Насягай был еще невелик, но когда, верст через десять, мы переехали его в другой раз, то уже увидели славную реку, очень быструю и глубокую, но
все он был,
по крайней мере, вдвое меньше Ика и урема его состояла из одних кустов.
Хотя я, по-видимому, был доволен приемом дедушки, но
все мне казалось, что он не так обрадовался мне, как я ожидал, судя
по рассказам.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не
по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал
все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье
по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Сначала заглядывали к нам, под разными предлогами, горничные девчонки и девушки, даже дворовые женщины, просили у нас «поцеловать ручку», к чему мы не были приучены и потому не соглашались, кое о чем спрашивали и уходили; потом
все совершенно нас оставили, и, кажется,
по приказанью бабушки или тетушки, которая (я сам слышал) говорила, что «Софья Николавна не любит, чтоб лакеи и девки разговаривали с ее детьми».
Выслушав ее, он сказал: «Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда),
все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок,
всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и сам он был плох; показалось ему, что он не
по той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там и занесло.
Уж на третий день, совсем
по другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать; мужик был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут такое есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его
все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
После обеда
все разошлись,
по обыкновению, отдыхать, а мы остались одни.
По ребячеству моему я подумал, что
все нас полюбили.
Я стал в тупик; мне приходило даже в голову: уж в самом деле не солгал ли я на няньку Агафью; но Евсеич, который в глаза уличал ее, что она
все бегала
по избам, успокоил мою робкую ребячью совесть.
Из военных гостей я больше
всех любил сначала Льва Николаевича Энгельгардта:
по своему росту и дородству он казался богатырем между другими и к тому же был хорош собою.
Он не так любил ездить
по гостям, как другой мой дядя, меньшой его брат, которого
все называли ветреником, и рисовал не только для меня маленькие картинки, но и для себя довольно большие картины.
Оба мои дяди и приятель их, адъютант Волков, получили охоту дразнить меня: сначала военной службой, говоря, что вышел указ,
по которому велено брать в солдаты старшего сына у
всех дворян.
Это забавляло
всех; общий смех ободрял меня, и я позволял себе говорить такие дерзости, за которые потом меня же бранили и заставляли просить извинения; а как я,
по ребячеству, находил себя совершенно правым и не соглашался извиняться, то меня ставили в угол и доводили, наконец, до того, что я просил прощения.
Как ни была умна моя мать, но,
по ее недостаточному образованию, не могла ей войти в голову дикая тогда мысль спосылать сына в народное училище, — мысль, которая теперь могла бы быть для
всех понятною и служить объяснением такого поступка.
Перекликав
всех по списку и испытав в степени знания, Матвей Васильич задал урок на следующий раз: дело шло тоже о цифрах, об их местах и о значении нуля.
Дорога в Багрово, природа, со
всеми чудными ее красотами, не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать с Суркой
по полям, так захотелось закинуть удочку, что
все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Отец мой утверждал, что трудно проехать
по тем местам, которые были залиты весеннею водою, что грязно, топко и что в долочках или размыло дорогу, или нанесло на нее илу; но мне
все такие препятствия казались совершенно не стоящими внимания.
Что же касается до комаров, то я никогда и нигде, во
всю мою жизнь, не встречал их в таком множестве, да еще в соединении с мушкарою, которая, по-моему, еще несноснее, потому что забивается человеку в рот, нос и глаза.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда,
по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно;
всего же более не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Кумыс приготовлялся отлично хорошо, и мать находила его уже не так противным, как прежде, но я чувствовал к нему непреодолимое отвращение,
по крайней мере, уверял в том и себя и других, и хотя матери моей очень хотелось, чтобы я пил кумыс, потому что я был худ и
все думали, что от него потолстею, но я отбился.
Мансуров и мой отец горячились больше
всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же не довольствовался одними словами: он влез
по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Наконец выбрали и накидали целые груды мокрой сети, то есть стен или крыльев невода, показалась мотня, из длинной и узкой сделавшаяся широкою и круглою от множества попавшейся рыбы; наконец стало так трудно тащить
по мели, что принуждены были остановиться, из опасения, чтоб не лопнула мотня; подняв высоко верхние подборы, чтоб рыба не могла выпрыгивать, несколько человек с ведрами и ушатами бросились в воду и, хватая рыбу, битком набившуюся в мотню, как в мешок, накладывали ее в свою посуду, выбегали на берег, вытряхивали на землю добычу и снова бросались за нею; облегчив таким образом тягость груза,
все дружно схватились за нижние и верхние подборы и с громким криком выволокли мотню на берег.
Генерал Мансуров был довольнее
всех, несмотря на то, что
весь запачкался и вымочился чуть ли не
по пояс.
По возвращении домой начиналась новая возня с ягодами: в тени от нашего домика рассыпали их на широкий чистый липовый лубок, самые крупные отбирали на варенье, потом для кушанья, потом для сушки; из остальных делали русские и татарские пастилы; русскими назывались пастилы толстые, сахарные или медовые, процеженные сквозь рединку, а татарскими — тонкие, как кожа, со
всеми ягодными семечками, довольно кислые на вкус.
Я загорел, как арап, и одичал,
по общему выражению
всех наших знакомых.
Все было тихо и спокойно в городе и в нашем доме, как вдруг последовало событие, которое не само
по себе, а
по впечатлению, произведенному им на
всех без исключения, заставило и меня принять участие в общем волнении.
По улице во
весь дух проскакал губернаторский ординарец-казак и остановился у церкви;
всем встречающимся
по дороге верховой кричал: «Ступайте назад в церковь присягать новому императору!» Народ, шедший врассыпную, приостановился, собрался в кучки, пошел назад и, беспрестанно усиливаясь встречными людьми, уже густою толпою воротился в церковь.
Весь дом сбежался к нам на крыльцо, на лицах
всех было написано смущение и горесть; идущий
по улице народ плакал.
Я уже знал, что
все люди умирают, и смерть, которую я понимал по-своему, казалась мне таким страшилищем и злым духом, что я боялся о ней и подумать.
На другой день к обеду действительно
все сборы были кончены, возок и кибитка уложены, дожидались только отцова отпуска. Его принесли часу в третьем. Мы должны были проехать несколько станций
по большой Казанской дороге, а потому нам привели почтовых лошадей, и вечером мы выехали.
Тогда же поселились во мне до сих пор сохраняемые мною ужас и отвращение к зимней езде на переменных обывательских лошадях
по проселочным дорогам: мочальная сбруя, непривычные малосильные лошаденки, которых никогда не кормят овсом, и, наконец, возчики, не довольно тепло одетые для переезда и десяти верст в жестокую стужу…
все это поистине ужасно.
Беспрестанно я ожидал, что дедушка начнет умирать, а как смерть,
по моему понятию и убеждению, соединялась с мучительной болью и страданьем, то я
все вслушивался, не начнет ли дедушка плакать и стонать.
Разумеется,
все это думалось по-детски.
Добрый мой отец, обливаясь слезами,
всех поднимал и обнимал, а своей матери, идущей к нему навстречу, сам поклонился в ноги и потом, целуя ее руки, уверял, что никогда из ее воли не выйдет и что
все будет идти по-прежнему.
Все разъедутся
по своим местам; мы останемся одни, дело наше женское, — ну, что мы станем делать?» Отец обещал исполнить ее волю.