Неточные совпадения
Я не умел поберечь сна бедной
моей матери, тронул ее
рукой и сказал: «Ах, какое солнышко! как хорошо пахнет!» Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в
мой крепкий голос и взглянув на
мое посвежевшее лицо.
Я понюхал, полюбовался, поиграл душистыми и прозрачными смоляными сосульками; они растаяли у меня в
руках и склеили
мои худые, длинные пальцы; мать вымыла мне
руки, вытерла их насухо, и я стал дремать…
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи
моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для
моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми
руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие
мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под
руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на
руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Мать скоро легла и положила с собой
мою сестрицу, которая давно уже спала на
руках у няньки; но мне не хотелось спать, и я остался посидеть с отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова.
Когда я открыл глаза, все уже давно проснулись, даже
моя сестрица сидела на
руках у отца, смотрела в отворенное окно и что-то весело лепетала.
Мы уселись в карете по-прежнему и взяли к себе няню, которая опять стала держать на
руках мою сестрицу.
Мать вела меня за
руку, а нянька несла
мою сестрицу, которая с необыкновенным любопытством смотрела на невиданное ею зрелище; мне же хотя удалось видеть нечто подобное в Уфе, но тем не менее я смотрел на него с восхищением.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими
руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают
мое платье и что их надо кинуть».
Вдруг плач ребенка обратил на себя
мое внимание, и я увидел, что в разных местах, между трех палочек, связанных вверху и воткнутых в землю, висели люльки; молодая женщина воткнула серп в связанный ею сноп, подошла не торопясь, взяла на
руки плачущего младенца и тут же, присев у стоящего пятка снопов, начала целовать, ласкать и кормить грудью свое дитя.
Мы объехали яровые хлеба, которые тоже начинали поспевать, о чем отец
мой и Мироныч говорили с беспокойством, не зная, где взять
рук и как убраться с жнитвом.
В другое время это заняло бы меня гораздо сильнее, но в настоящую минуту ржаное поле с жнецами и жницами наполняло
мое воображение, и я довольно равнодушно держал в
руках за тонкие стебли с десяток маковых головок и охапку зеленого гороха.
Бабушка и тетушка, которые были недовольны, что мы остаемся у них на
руках, и даже не скрывали этого, обещали, покорясь воле дедушки, что будут смотреть за нами неусыпно и выполнять все просьбы
моей матери.
Наконец он садился за стол, натирал на тарелку краски, обмакивал кисточку в стакан — и глаза
мои уже не отрывались от его
руки, и каждое появление нового листка на дереве, носа у птицы, ноги у собаки или какой-нибудь черты в человеческом лице приветствовал я радостными восклицаниями.
Я имею теперь под
руками три издания «Детской библиотеки»: 1806 (четвертое издание), 1820 и 1846 годов (вероятно, их было более десяти); но, к удивлению
моему, не нахожу в двух последних небольшой драматической пиески, в которой бедный крестьянский мальчик поет следующую песню, сложенную для его отца каким-то грамотеем.
Бумага была подписана
моим отцом и матерью, то есть подписались под их
руки; вместо же меня, за неуменьем грамоте, расписался дядя
мой, Сергей Николаич.
Только к вечеру, когда солнышко стало уже садиться, отец
мой выудил огромного леща, которого оставил у себя в лодке, чтоб не распугать, как видно, подходившую рыбу; держа обеими
руками леща, он показал нам его только издали.
Очень не хотелось мне идти, но я уже столько натешился рыбною ловлею, что не смел попросить позволенья остаться и, помогая Евсеичу обеими
руками нести ведро, полное воды и рыбы, хотя в помощи
моей никакой надобности не было и я скорее мешал ему, — весело пошел к ожидавшей меня матери.
На другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом с милой
моей сестрицей, мы встали бодры и веселы. Мать с удовольствием заметила, что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти прошли; с вечера натерли мне лицо, шею и
руки каким-то составом; опухоль опала, краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что она рано улеглась под наш полог.
Мансуров и
мой отец горячились больше всех; отец
мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя
руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Покуда Евсеич вел
моего коня, я превозмогал свой страх; но как скоро он выпустил узду — я совершенно растерялся; поводья выпали у меня из
рук, и никем не управляемая
моя лошадка побежала рысью к конюшне.
Поехал и
мой отец, но сейчас воротился и сказал, что бал похож на похороны и что весел только В.**, двое его адъютантов и старый депутат,
мой книжный благодетель, С. И. Аничков, который не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах, и говорил, что «пора мужской
руке взять скипетр власти…».
Добрый
мой отец, обливаясь слезами, всех поднимал и обнимал, а своей матери, идущей к нему навстречу, сам поклонился в ноги и потом, целуя ее
руки, уверял, что никогда из ее воли не выйдет и что все будет идти по-прежнему.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе двигался плач и вой; все это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли
мой отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под
руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
Милая
моя сестрица также была испугана и также сидела на
руках своей няни; вдруг вошла княжна-калмычка и сказала, что барыня спрашивает к себе детей.
Но я неотступными просьбами выпросил позволение подержать на своих
руках моего крестного сына — разумеется, его придерживала бабушка-повитушка, — и я долго оставался в приятном заблуждении, что братец
мой крестный сын, и даже, прощаясь, всегда его крестил.
Потом всех крестьян и крестьянок угощали пивом и вином; все кланялись в ноги
моему отцу, все обнимали, целовали его и его
руку.
В этот год также были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на
руках у Филиппа, старого сокольника
моего отца, а другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
Едва мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула
руки навстречу
моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Мой отец, желая поздороваться с теткой, хотел было поцеловать ее
руку, говоря: «Здравствуйте, тетушка!» — но Прасковья Ивановна не дала
руки.
Она громко засмеялась, взяла за
руку мою мать и повела в гостиную; в дверях стояло много гостей, и тут начались рекомендации, обниманья и целованья.
Отчего он ни разу не брал ружья в
руки, а стрелять он также был охотник, о чем сам рассказывал мне?» Матери
моей были неприятны
мои вопросы.
Сидя под освежительной тенью, на берегу широко и резво текущей реки, иногда с удочкой в
руке, охотно слушала она
мое чтение; приносила иногда свой «Песенник», читала сама или заставляла меня читать, и как ни были нелепы и уродливы эти песни, принадлежавшие Сумарокову с братией, но читались и слушались они с искренним сочувствием и удовольствием.
После обыкновенных учтивостей он подал
руку моей матери и повел ее в гостиную.
Дурасов одну
руку подал матери
моей, а другою повел
мою сестрицу.
Отец
мой побледнел,
руки у него затряслись; он с трудом распечатал конверт, прочел первые строки, зарыдал, опустил письмо на колени и сказал: «Матушка отчаянно больна».
Прасковья Ивановна взяла за
руки моего отца и мать и повела их в залу, где ожидало нас множество гостей, съехавшихся к празднику.
Хозяйка встретила
мою мать в сенях и ушла с нею в дом, а отец высадил меня и сестру из кареты и повел за
руку.
Нас потчевали чаем и завтраком; хотели было потчевать
моего отца и мать, но я заглянул к ним в дверь, мать махнула мне
рукой, и я упросил, чтоб к ним не входили.
Он воротился еще задолго до обеда, бледный и расстроенный, и тетушка Татьяна Степановна рассказывала, что
мой отец как скоро завидел могилу своей матери, то бросился к ней, как исступленный, обнял
руками сырую землю, «да так и замер».
После я имел это письмо в своих
руках — и был поражен изумительным тактом и даже искусством, с каким оно было написано: в нем заключалось совершенно верное описание кончины бабушки и сокрушения
моего отца, но в то же время все было рассказано с такою нежною пощадой и мягкостью, что оно могло скорее успокоить, чем растравить горесть Прасковьи Ивановны, которую известие о смерти бабушки до нашего приезда должно было сильно поразить.
Но я с удивлением принимал ее ласки; я еще более удивился, заметив, что голова и
руки мои были чем-то обвязаны, что у меня болит грудь, затылок и икры на ногах.
Тут только мать рассказала мне, что я был болен, что я лежал в горячке, что к голове и
рукам моим привязан черный хлеб с уксусом и толчеными можжевеловыми ягодами, что на затылке и на груди у меня поставлены шпанские мушки, а к икрам горчичники…
Она крепко и долго обнимала
моего отца и особенно мать; даже нас всех перецеловала, чего никогда не делывала, а всегда только давала целовать нам
руку.
Я отпущу тебя домой невредимого, награжу казной несчетною, подарю цветочик аленькой, коли дашь ты мне слово честное купецкое и запись своей
руки, что пришлешь заместо себя одну из дочерей своих, хорошиих, пригожиих; я обиды ей никакой не сделаю, а и будет она жить у меня в чести и приволье, как сам ты жил во дворце
моем.
А как приехать ко мне — не твоя беда; дам я тебе перстень с
руки моей: кто наденет его на правый мизинец, тот очутится там, где пожелает, во единое ока мгновение.
Как возговорит к ней отец таковы речи: «Что же, дочь
моя милая, любимая, не берешь ты своего цветка желанного; краше его нет на белом свете?» Взяла дочь меньшая цветочик аленькой ровно нехотя, целует
руки отцовы, а сама плачет горючими слезами.
В та поры, не мешкая ни минуточки, пошла она во зеленый сад дожидатися часу урочного, и когда пришли сумерки серые, опустилося за лес солнышко красное, проговорила она: «Покажись мне,
мой верный друг!» И показался ей издали зверь лесной, чудо морское: он прошел только поперек дороги и пропал в частых кустах, и не взвидела света молода дочь купецкая, красавица писаная, всплеснула
руками белыми, закричала источным голосом и упала на дорогу без памяти.
Помутилися ее очи ясные, подкосилися ноги резвые, пала она на колени, обняла
руками белыми голову своего господина доброго, голову безобразную и противную, и завопила источным голосом: «Ты встань, пробудись,
мой сердечный друг, я люблю тебя как жениха желанного…» И только таковы словеса она вымолвила, как заблестели молоньи со всех сторон, затряслась земля от грома великого, ударила громова стрела каменная в пригорок муравчатый, и упала без памяти молода дочь купецкая, красавица писаная.