Неточные совпадения
Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше
матери, и любовь эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне все казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей хочется кушать; я беспрестанно
хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем; разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.
Постоянное присутствие
матери сливается с каждым моим воспоминанием. Ее образ неразрывно соединяется с моим существованьем, и потому он мало выдается в отрывочных картинах первого времени моего детства,
хотя постоянно участвует в них.
Предметы начали мешаться в моих глазах; мне казалось, что мы едем в карете, что мне
хотят дать лекарство и я не
хочу принимать его, что вместо
матери стоит подле меня нянька Агафья или кормилица…
Хотя она, собственно, ходила за сестрой моей, а за мной только присматривала, и
хотя мать строго запрещала ей даже разговаривать со мною, но она иногда успевала сообщить мне кое-какие известия о буке, о домовых и мертвецах.
Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не говорил, не понимал, что мне говорят, и не
хотел идти обедать.
Дедушку с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я
хотя и видел их, но помнить не мог: в первый мой приезд в Багрово мне было восемь месяцев; но
мать рассказывала, что дедушка был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него не побывали.
Мать сидела в креслах, печальная и утомленная сборами,
хотя она распоряжалась ими, не вставая с места.
Мать не
хотела верить, чтоб я мог сам поймать рыбу, но, задыхаясь и заикаясь от горячности, я уверял ее, ссылаясь на Евсеича, что точно я вытащил сам эту прекрасную рыбку; Евсеич подтвердил мои слова.
Но отец уговорил
мать позволить мне на этот раз поймать еще несколько рыбок, и
мать,
хотя не скоро, согласилась.
Хотя матери моей и не хотелось бы ночевать в Чувашах, которые по неопрятности своей были ей противны, но делать было нечего, и последовало приказание: завернуть в чувашскую деревню для ночевки.
Я отвечал на их поклоны множеством поклонов,
хотя карета тронулась уже с места, и, высунувшись из окна, кричал: «Прощайте, прощайте!» Отец и
мать улыбались, глядя на меня, а я, весь в движении и волнении, принялся расспрашивать: отчего эти люди знают, как нас зовут?
Мать вела меня за руку, а нянька несла мою сестрицу, которая с необыкновенным любопытством смотрела на невиданное ею зрелище; мне же
хотя удалось видеть нечто подобное в Уфе, но тем не менее я смотрел на него с восхищением.
Отец прибавил, что поедет после обеда осмотреть все полевые работы, и приглашал с собою мою
мать; но она решительно отказалась, сказав, что она не любит смотреть на них и что если он
хочет, то может взять с собой Сережу.
Мать очень горячо приняла мой рассказ: сейчас
хотела призвать и разбранить Мироныча, сейчас отставить его от должности, сейчас написать об этом к тетушке Прасковье Ивановне… и отцу моему очень трудно было удержать ее от таких опрометчивых поступков.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я
хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «
мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Отец с
матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч
хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что
хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Когда
мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее наполнились слезами и на лице выразилась грусть;
хотя и прежде, вслушиваясь в разговоры отца с
матерью, я догадывался, что
мать не любит Багрова и что ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания и даже без внимания и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины, которые огорчают мою
мать.
Бабушка
хотела напоить нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно, нам хотелось; но
мать сказала, что она сливок и жирного нам не дает и что мы чай пьем постный, а вместо сдобных кренделей просила дать обыкновенного белого хлеба.
Мать долго говорила вполголоса, иногда почти шепотом, и я не мог расслушать в связи всех ее речей,
хотя старался как можно вслушиваться.
Мысль остаться в Багрове одним с сестрой, без отца и
матери,
хотя была не новою для меня, но как будто до сих пор не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное и потому многих разговоров не понял,
хотя и мог бы понять.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не
хотел отойти ни на шаг от
матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала
мать.
Потом
мать приказала привязать к своей голове черного хлеба с уксусом, который мне так нравился, что я понемножку клал его к себе в рот; потом она
захотела как будто уснуть и заставила меня читать.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя
мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург,
хотя прежде, что было мне известно из разговоров отца с
матерью, он называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Видя
мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или
хотя и с другими, но не видал перед собою
матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к
матери, как безумный, в тоске и страхе.
Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу, приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили и сидели тихо, потому что
хочет отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы
мать с отцом могли поговорить без нас.
Хотя мать мне ничего не говорила, но я узнал из ее разговоров с отцом, иногда не совсем приятных, что она имела недружелюбные объяснения с бабушкой и тетушкой, или, просто сказать, ссорилась с ними, и что бабушка отвечала: «Нет, невестушка, не взыщи; мы к твоим детям и приступиться не смели.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания,
хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал другие речи и голоса, когда увидел любовь к себе от дядей и от близких друзей моего отца и
матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Мать не
хотела сделать никакой уступки, скрепила свое сердце и, сказав, что я останусь без обеда, что я останусь в углу до тех пор, покуда не почувствую вины своей и от искреннего сердца не попрошу Волкова простить меня, ушла обедать, потому что гости ее ожидали.
Я уже видел свое торжество: вот растворяются двери, входят отец и
мать, дяди, гости; начинают хвалить меня за мою твердость, признают себя виноватыми, говорят, что
хотели испытать меня, одевают в новое платье и ведут обедать…
Вскоре после Авенариуса пришла
мать; я видел, что она очень встревожена; она приказала мне есть, и я с покорностью исполнил приказание,
хотя пища была мне противна.
Мать спросила меня: «Ты не чувствуешь своей вины перед Петром Николаичем, не раскаиваешься в своем поступке, не
хочешь просить у него прощенья?» Я отвечал, что я перед Петром Николаичем не виноват, а если маменька прикажет, то прощения просить буду.
Я тогда же возражал, что это неправда, что я умею хорошо читать, а только писать не умею; но теперь я
захотел поправить этот недостаток и упросил отца и
мать, чтоб меня начали учить писать.
Очень не хотелось мне идти, но я уже столько натешился рыбною ловлею, что не смел попросить позволенья остаться и, помогая Евсеичу обеими руками нести ведро, полное воды и рыбы,
хотя в помощи моей никакой надобности не было и я скорее мешал ему, — весело пошел к ожидавшей меня
матери.
Хотя я не один уже раз замечал, что
мать неохотно слушает мои горячие описания рыбной ловли, — в эту минуту я все забыл.
Наконец комары буквально одолели нас, и мы с
матерью ушли в свою комнату без дверей и окон, а как она не представляла никакой защиты, то сели на кровать под рединный полог, и
хотя душно было сидеть под ним, но зато спокойно.
Кумыс приготовлялся отлично хорошо, и
мать находила его уже не так противным, как прежде, но я чувствовал к нему непреодолимое отвращение, по крайней мере, уверял в том и себя и других, и
хотя матери моей очень хотелось, чтобы я пил кумыс, потому что я был худ и все думали, что от него потолстею, но я отбился.
Она
хотела употребить власть, но я пришел в исступленье, которого
мать сама испугалась.
Вслед за этой сценой все обратились к моей
матери и
хотя не кланялись в ноги, как моему отцу, но просили ее, настоящую хозяйку в доме, не оставить их своим расположением и ласкою.
Двери в доме были везде настежь, везде сделалась стужа, и
мать приказала Параше не водить сестрицу прощаться с дедушкой,
хотя она плакала и просилась.
Только впоследствии понял я, за что
мать сердилась на Парашу и отчего она
хотела, чтоб я не знал печальной истины, которую
мать знала очень хорошо.
Дело шло о том, что отец
хотел в точности исполнить обещанье, данное им своей
матери: выйти немедленно в отставку, переехать в деревню, избавить свою
мать от всех забот по хозяйству и успокоить ее старость.
Письмо это отец несколько раз читал
матери и доказывал, что тут и рассуждать нечего, если не
хотим прогневать тетушку и лишиться всего.
Мать боялась также, чтоб межеванье не задержало отца, и, чтоб ее успокоить, он дал ей слово, что если в две недели межеванье не будет кончено, то он все бросит, оставит там поверенным кого-нибудь,
хотя Федора, мужа Параши, а сам приедет к нам, в Уфу.
Мать подумала и отвечала: «Они вспомнили, что целый век были здесь полными хозяйками, что теперь настоящая хозяйка — я, чужая им женщина, что я только не
хочу принять власти, а завтра могу
захотеть, что нет на свете твоего дедушки — и оттого стало грустно им».
Гордая генеральша
хотя не ластилась так к моему отцу и
матери, как Александра Степановна, но также переменила свое холодное и надменное обращенье на внимательное и учтивое.
Мать ни за что не
хотела стеснить его свободу; он жил в особом флигеле, с приставленным к нему слугою, ходил гулять по полям и лесам и приходил в дом, где жила Марья Михайловна, во всякое время, когда ему было угодно, даже ночью.
«Из любви и уважения к ней, — продолжала моя
мать, — не только никто из семейства и приезжающих гостей, но даже никто из слуг никогда не поскучал, не посмеялся над ее безумным сыном,
хотя он бывает и противен, и смешон.
Я охотно и часто ходил бы к нему послушать его рассказов о Москве, сопровождаемых всегда потчеваньем его дочки и жены, которую обыкновенно звали «Сергеевна»; но старик не
хотел сидеть при мне, и это обстоятельство, в соединении с потчеваньем, не нравившимся моей
матери, заставило меня редко посещать Пантелея Григорьича.
Мать говорила с жаром о Прасковье Ивановне: хвалила ее простой и здравый ум, ее открытый, веселый и прямой нрав, ее правдивые,
хотя подчас резкие и грубые, речи.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки,
хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не
хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.