Неточные совпадения
Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени
и потока шестидесятых годов, предметы
и образы, которые
еще носятся в моей памяти, — кормилица, маленькая сестрица
и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья
и были только безыменными образами.
Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала,
и когда я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» — мать послала девушку,
и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного,
еще слепого, щеночка, который, весь дрожа
и не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька.
Многие явления в природе, на которые я смотрел бессмысленно, хотя
и с любопытством, получили для меня смысл, значение
и стали
еще любопытнее.
Нашу карету
и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать
и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый
и загорелый, схватил меня на руки
и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь
и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой
еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Степь не была уже так хороша
и свежа, как бывает весною
и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец
и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава была скошена
и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла
и пожелтела,
и уже сизый ковыль,
еще не совсем распустившийся,
еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь была тиха,
и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше
и гуще.
Толстые, как бревна, черемухи были покрыты уже потемневшими ягодами; кисти рябины
и калины начинали краснеть; кусты черной спелой смородины распространяли в воздухе свой ароматический запах; гибкие
и цепкие стебли ежевики, покрытые крупными,
еще зелеными ягодами, обвивались около всего, к чему только прикасались; даже малины было много.
Но отец уговорил мать позволить мне на этот раз поймать
еще несколько рыбок,
и мать, хотя не скоро, согласилась.
Я выудил
еще несколько плотичек,
и всякий раз почти с таким же восхищением, как
и первую.
Солнце, закрытое облаками, уже садилось, дождь продолжался,
и наступали ранние сумерки; мы были встречены страшным лаем собак, которых чуваши держат
еще больше, чем татары.
Мы вошли широкими воротами в какое-то длинное строение; на обе стороны тянулись коридоры, где направо
и налево, в особых отгородках, стояли старые большие
и толстые лошади, а в некоторых
и молодые,
еще тоненькие.
Еще полный новых
и приятных впечатлений, я вдруг перешел опять к новым если не так приятным, зато не менее любопытным впечатлениям: отец привел меня на мельницу, о которой я не имел никакого понятия.
Тогда мне уж в Парашино
и заглядывать нечего, пользы не будет, да, пожалуй,
и тетушка
еще прогневается».
Отец мой спросил: сколько людей на десятине? не тяжело ли им?
и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» — сказал: «Так жните с богом…» —
и в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников,
и шум от резки жесткой соломы
еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Отец приказал Миронычу сломить несколько
еще зеленых головок мака
и выдрать с корнем охапку гороха с молодыми стручками
и лопатками; все это он отдал в мое распоряжение
и даже позволил съесть один молоденький стручок, плоские горошинки которого показались мне очень сладкими
и вкусными.
Богатый чувашенин охотно пустил нас на ночлег, потому что мы не требовали себе избы,
и мы спокойно въехали на огромный,
еще зеленый двор
и поставили карету, по желанию матери, на самом верху холма или пригорка.
Отец удивился, говорил, что
еще рано, что солнышко
еще целый час не сядет, но я продолжал проситься
и начинал уже плакать.
Евсеич бегом побежал к отцу, а я остался с матерью
и сестрой; мне вдруг сделалось так легко, так весело, что, кажется, я
еще и не испытывал такого удовольствия.
Отец все
еще не возвращался,
и мать хотела уже послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел отец к окну
и тихо сказал: «Вы
еще не спите?» Мать попеняла ему, что он так долго не возвращался.
Еще несколько слов, несколько ласк от матери —
и крепкий сон овладел мною.
Тут Насягай был
еще невелик, но когда, верст через десять, мы переехали его в другой раз, то уже увидели славную реку, очень быструю
и глубокую, но все он был, по крайней мере, вдвое меньше Ика
и урема его состояла из одних кустов.
Солнце стояло
еще очень высоко, «дерева в два», как говорил Евсеич, когда мы с крутой горы увидели Багрово, лежащее в долине между двух больших прудов, до половины заросших камышами,
и с одной стороны окруженное высокими березовыми рощами.
«Не разгляжу теперь, — продолжал дедушка, жмурясь
и накрыв глаза рукою, — на кого похож Сережа: когда я его видел, он
еще ни на кого не походил.
Я никогда
еще не видал ее так больною… страх
и тоска овладели мной.
Через несколько дней мать встала с постели; ее лихорадка
и желчь прошли, но она
еще больше похудела
и глаза ее пожелтели.
Вот как текла эта однообразная
и невеселая жизнь: как скоро мы просыпались, что бывало всегда часу в восьмом, нянька водила нас к дедушке
и бабушке; с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда почти
и не говорили, потом отсылали нас в нашу комнату; около двенадцати часов мы выходили в залу обедать; хотя от нас была дверь прямо в залу, но она была заперта на ключ
и даже завешана ковром,
и мы проходили через коридор, из которого тогда
еще была дверь в гостиную.
Тут-то мы
еще больше сжились с милой моей сестрицей, хотя она была так
еще мала, что я не мог вполне разделять с ней всех моих мыслей, чувств
и желаний.
По-видимому, пребывание двух двоюродных сестриц могло бы развеселить нас
и сделать нашу жизнь более приятною, но вышло совсем не так,
и положение наше стало
еще грустнее, по крайней мере, мое.
До сих пор
еще никто ко мне не писал ни одного слова, да я не умел
и разбирать писаного, хотя хорошо читал печатное.
Прошло
еще два дня; тоска моя
еще более усилилась,
и я потерял всякую способность чем-нибудь заниматься.
Как только я совсем оправился
и начал было расспрашивать
и рассказывать, моя мать торопливо встала
и ушла к дедушке, с которым она
еще не успела поздороваться: испуганная моей дурнотой, она не заходила в его комнату.
Наконец мы совсем уложились
и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас
и даже сказал: «Жаль, что уж время позднее, а то бы
еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались не один раз; долго целовались, обнимались
и плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили,
и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Погода стояла мокрая или холодная, останавливаться в поле было невозможно, а потому кормежки
и ночевки в чувашских, мордовских
и татарских деревнях очень нам наскучили; у татар
еще было лучше, потому что у них избы были белые, то есть с трубами, а в курных избах чуваш
и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в то время, когда
еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб не задохнуться от дыму, несмотря на растворенную дверь.
Здоровье моей матери видимо укреплялось,
и я заметил, что к нам стало ездить гораздо больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться: прошлого года я был
еще мал, не совсем поправился в здоровье
и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Книги эти подарил мне тот же добрый человек, С.
И. Аничков; к ним прибавил он
еще толстый рукописный том, который я теперь
и назвать не умею.
Сначала Волков приставал, чтоб я подарил ему Сергеевку, потом принимался торговать ее у моего отца; разумеется, я сердился
и говорил разные глупости; наконец, повторили прежнее средство,
еще с большим успехом: вместо указа о солдатстве сочинили
и написали свадебный договор, или рядную, в которой было сказано, что мой отец
и мать, с моего согласия, потому что Сергеевка считалась моей собственностью, отдают ее в приданое за моей сестрицей в вечное владение П. Н. Волкову.
Проснувшись, или, лучше сказать, очувствовавшись на другой день поутру, очень не рано, в слабости
и все
еще в жару, я не вдруг понял, что около меня происходило.
Долго она говорила со мной
и для моего успокоения должна была коснуться многого,
еще мне не известного
и не вполне мною тогда понятого.
Великим моим удовольствием было смотреть, как бегут по косогору мутные
и шумные потоки весенней воды мимо нашего высокого крыльца, а
еще большим наслаждением, которое мне не часто дозволялось, — прочищать палочкой весенние ручейки.
Евсеич, опасаясь сильного
и холодного ветра, сказал мне: «Пойдем, соколик, в горницу; река
еще не скоро взломается, а ты прозябнешь.
Мать опять отпустила меня на короткое время,
и, одевшись
еще теплее, я вышел
и увидел новую, тоже не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна на другую, большая
и крепкая затопляла слабейшую, а если встречала сильный упор, то поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались на мелкие куски
и с треском погружались в воду.
Приехал отец из присутствия,
и я принялся с новым жаром описывать ему, как прошла Белая,
и рассказывал ему
еще долее,
еще горячее, чем матери, потому что он слушал меня как-то охотнее.
Белая вошла в межень, улеглась в своих песках; давно уже зеленели поля
и зазеленела урема за рекою — а мы все
еще не ехали.
Я думал, что мы уж никогда не поедем, как вдруг, о счастливый день! мать сказала мне, что мы едем завтра. Я чуть не сошел с ума от радости. Милая моя сестрица разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто
еще не вставал, когда я уже был готов совсем. Но вот проснулись в доме, начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету,
и, наконец, часов в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко всему Сурка был с нами.
Усадьба состояла из двух изб: новой
и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба,
еще не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты
и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к нашим сеням положены были два камня, один на другой; в новой избе не было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены только отверстия для них.
Отец уверял, что рамы привезут завтра
и без косяков, которые
еще не готовы, приколотят снаружи, а вместо дверей покуда советовал повесить ковер.
Клев начался ту ж минуту; беспрестанно брали средние окуни
и подлещики, которых я
еще и не видывал.
Что же касается до комаров, то я никогда
и нигде, во всю мою жизнь, не встречал их в таком множестве, да
еще в соединении с мушкарою, которая, по-моему,
еще несноснее, потому что забивается человеку в рот, нос
и глаза.
Отец воротился, когда уже стало темно; он поймал
еще двух очень больших лещей
и уверял, что клев не прекращался
и что он просидел бы всю ночь на лодке, если б не боялся встревожить нас.
Затеяли большую рыбную ловлю неводом; достали невод, кажется, у башкирцев, а также
еще несколько лодок; две из них побольше связали вместе, покрыли поперек досками, приколотили доски гвоздями
и таким образом сделали маленький паром с лавочкой, на которой могли сидеть дамы.
Проснувшись на другой день поутру ранее обыкновенного, я увидел, что мать уже встала,
и узнал, что она начала пить свой кумыс
и гулять по двору
и по дороге, ведущей в Уфу; отец также встал, а гости наши
еще спали: женщины занимали единственную комнату подле нас, отделенную перегородкой, а мужчины спали на подволоке, на толстом слое сена, покрытом кожами
и простынями.