Неточные совпадения
Она
ходила за нами очень усердно, но, по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей
все наперекор.
Тут опять явились для меня новые, невиданные предметы: прежде
всего кинулся мне в глаза наряд чувашских женщин: они
ходят в белых рубашках, вышитых красной шерстью, носят какие-то черные хвосты, а головы их и грудь увешаны серебряными, и крупными и самыми мелкими, деньгами:
все это звенит и брякает на них при каждом движении.
Ночью дождь
прошел; хотя утро было прекрасное, но мы выехали не так рано, потому что нам надобно было переехать
всего пятнадцать верст до Парашина, где отец хотел пробыть целый день.
Мы остановились,
сошли с роспусков, подошли близко к жнецам и жницам, и отец мой сказал каким-то добрым голосом: «Бог на помощь!» Вдруг
все оставили работу, обернулись к нам лицом, низко поклонились, а некоторые крестьяне, постарше, поздоровались с отцом и со мной.
Конечно, я привык слышать подобные слова от Евсеича и няньки, но
все странно, что я так недоверчиво обрадовался; впрочем, слава богу, что так случилось: если б я совершенно поверил, то, кажется,
сошел бы с ума или захворал; сестрица моя начала прыгать и кричать: «Маменька приехала, маменька приехала!» Нянька Агафья, которая на этот раз была с нами одна, встревоженным голосом спросила: «Взаправду, что ли?» — «Взаправду, взаправду, уж близко, — отвечала Феклуша, — Ефрем Евсеич побежал встречать», — и сама убежала.
Я
всего более поверил кривому Андрюше, который начал
ходить к нам всякий день и который, вероятно, был в заговоре.
Он начал меня учить чистописанию, или каллиграфии, как он называл, и заставил выписывать «палочки», чем я был очень недоволен, потому что мне хотелось прямо писать буквы; но дядя утверждал, что я никогда не буду иметь хорошего почерка, если не стану правильно учиться чистописанию, что наперед надобно
пройти всю каллиграфическую школу, а потом приняться за прописи.
Вероятно, это был чей-нибудь совет, и
всего скорее М. Д. Княжевича, но, кажется, его дети в училище не
ходили.
На
все мои вопросы отцу и Евсеичу: «Когда же мы поедем в Сергеевку?» — обыкновенно отвечали: «А вот как река
пройдет».
Я думал, что мы уж никогда не поедем, как вдруг, о счастливый день! мать сказала мне, что мы едем завтра. Я чуть не
сошел с ума от радости. Милая моя сестрица разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто еще не вставал, когда я уже был готов совсем. Но вот проснулись в доме, начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету, и, наконец, часов в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко
всему Сурка был с нами.
Проходить к ним надобно было через коридор и через девичью, битком набитую множеством горничных девушек и девчонок; их одежда поразила меня: одни были одеты в полосущатые платья, другие в телогрейки с юбками, а иные были просто в одних рубашках и юбках;
все сидели за гребнями и пряли.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе двигался плач и вой;
все это
прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
Я стал
ходить по
всему дому, провожаемый иногда Евсеичем.
Мы по-прежнему
ходили к нему всякий день и видели, как его мыли; но сначала я смотрел на
все без участья: я мысленно жил в спальной у моей матери, у кровати больной.
Покуда происходила в доме раскладка, размещение привезенных из Уфы вещей и устройство нового порядка, я с Евсеичем
ходил гулять, разумеется, с позволения матери, и мы успели осмотреть Бугуруслан, быстрый и омутистый, протекавший углом по
всему саду, летнюю кухню, остров, мельницу, пруд и плотину, и на этот раз
все мне так понравилось, что в одну минуту изгладились в моем воспоминании
все неприятные впечатления, произведенные на меня двукратным пребыванием в Багрове.
Всего более смущала меня возможность
сойти с ума, и я несколько дней следил за своими мыслями и надоедал матери расспросами и сомнениями, нет ли во мне чего-нибудь похожего на сумасшествие?
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство
все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а
все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она
ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков
все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Она любила великолепие и пышность в храме Божием; знала наизусть
весь церковный круг, сама певала со своими певчими, стоя у клироса; иногда подолгу не
ходила в церковь, даже большие праздники пропускала, а иногда заставляла служить обедни часто.
Наконец раздался крик: «Едут, едут!» Бабушку поспешно перевели под руки в гостиную, потому что она уже плохо
ходила, отец, мать и тетка также отправились туда, а мы с сестрицей и даже с братцем, разумеется, с дядькой, нянькой, кормилицей и со
всею девичьей, заняли окна в тетушкиной и бабушкиной горницах, чтоб видеть, как подъедут гости и как станут вылезать из повозок.
Соединенными силами выгрузили они жениха и втащили на крыльцо; когда же гости вошли в лакейскую раздеваться, то
вся девичья бросилась опрометью в коридор и буфет, чтоб видеть, как жених с матерью станут
проходить через залу в гостиную.
Дворовые мальчики и девочки, несколько принаряженные, иные хоть тем, что были в белых рубашках, почище умыты и с приглаженными волосами, —
все весело бегали и начали уже катать яйца, как вдруг общее внимание привлечено было двумя какими-то пешеходами, которые,
сойдя с Кудринской горы, шли вброд по воде, прямо через затопленную урему.
Заметив гнездо какой-нибудь птички,
всего чаще зорьки или горихвостки, мы всякий день
ходили смотреть, как мать сидит на яйцах; иногда, по неосторожности, мы спугивали ее с гнезда и тогда, бережно раздвинув колючие ветви барбариса или крыжовника, разглядывали, как лежат в гнезде маленькие, миленькие, пестренькие яички.
Сад с яблоками, которых мне и есть не давали, меня не привлекал; ни уженья, ни ястребов, ни голубей, ни свободы везде
ходить, везде гулять и
все говорить, что захочется; вдобавок ко
всему, я очень знал, что мать не будет заниматься и разговаривать со мною так, как в Багрове, потому что ей будет некогда, потому что она или будет сидеть в гостиной, на балконе, или будет гулять в саду с бабушкой и гостями, или к ней станут приходить гости; слово «гости» начинало делаться мне противным…
Хозяин поспешил нам сказать, что это фрукты поздней пристановки и что ранней —
все давно
сошли.
Она
вся превратилась в водяные бугры, которые
ходили взад и вперед, желтые и бурые около песчаных отмелей и черные посредине реки; она билась, кипела, металась во
все стороны и точно стонала; волны беспрестанно хлестали в берег, взбегая на него более чем на сажень.
В разговорах такого рода
прошла вся дорога от Неклюдова до Багрова, и я удивился, как мы скоро доехали.
Дул жестокий ветер, мутные валы
ходили по
всему пруду, так что напомнили мне Волгу; мутное небо отражалось в них; камыши высохли, пожелтели, волны и ветер трепали их во
все стороны, и они глухо и грустно шумели.
Ходит честной купец, дивуется; на
все такие диковинки глаза у него разбежалися, и не знает он, на что смотреть и кого слушать.
Захотелось ей осмотреть
весь дворец, и пошла она осматривать
все его палаты высокие, и
ходила она немало времени, на
все диковинки любуючись; одна палата была краше другой, и
все краше того, как рассказывал честной купец, государь ее батюшка родимый; взяла она из кувшина золоченого любимый цветочик аленькой,
сошла она в зеленые сады, и запели ей птицы свои песни райские, а деревья, кусты и цветы замахали своими верхушками и ровно перед ней преклонилися; выше забили фонтаны воды и громче зашумели ключи родниковые; и нашла она то место высокое, пригорок муравчатый, на котором сорвал честной купец цветочик аленькой, краше которого нет на белом свете.
Мало ли, много ли тому времени
прошло: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается, — стала привыкать к своему житью-бытью молодая дочь купецкая, красавица писаная, ничему она уж не дивуется, ничего не пугается, служат ей слуги невидимые, подают, принимают, на колесницах без коней катают, в музыку играют и
все ее повеления исполняют; и возлюбляла она своего господина милостивого, день ото дня, и видела она, что недаром он зовет ее госпожой своей и что любит он ее пуще самого себя; и захотелось ей его голоса послушать, захотелось с ним разговор повести, не
ходя в палату беломраморную, не читая словесов огненных.