Неточные совпадения
Все было незнакомо мне: высокая,
большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых бревен, сильный смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце только что всходит и сквозь окно с правой стороны, поверх рединного полога, который был надо мною опущен, ярко отражается на противоположной стене…
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали
большую косную лодку, на которую мы
все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Тут мой язык уже развязался, и я с
большим любопытством стал расспрашивать обо
всем наших перевозчиков.
Переправа кареты, кибитки и девяти лошадей продолжалась довольно долго, и я успел набрать целую кучу чудесных, по моему мнению, камешков; но я очень огорчился, когда отец не позволил мне их взять с собою, а выбрал только десятка полтора, сказав, что
все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня не послушали, и я с
большим сожалением оставил набранную мною кучку.
Слыша часто слово «Парашино», я спросил, что это такое? и мне объяснили, что это было
большое и богатое село, принадлежавшее тетке моего отца, Прасковье Ивановне Куролесовой, и что мой отец должен был осмотреть в нем
все хозяйство и написать своей тетушке,
все ли там хорошо,
все ли в порядке.
Я видел, как приходили крестьянки с ведрами, оттыкали деревянный гвоздь, находившийся в конце колоды, подставляли ведро под струю воды, которая била дугой, потому что нижний конец колоды лежал высоко от земли, на
больших каменных плитах (бока оврага состояли
все из дикого плитняка).
Возвращаясь домой, мы заехали в паровое поле, довольно заросшее зеленым осотом и козлецом, за что отец мой сделал замечание Миронычу; но тот оправдывался дальностью полей, невозможностью гонять туда господские и крестьянские стада для толоки, и уверял, что
вся эта трава подрежется сохами и
больше не отрыгнет, то есть не вырастет.
Это был скорее огород, состоявший из одних ягодных кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной ягодами, и из яблонь,
большею частию померзших прошлого года, которые были спилены и вновь привиты черенками;
все это заключалось в огороде и было окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным множеством грядок с огурцами и всякими огородными овощами, разными горохами, бобами, редькою, морковью и проч.
Тут-то мы еще
больше сжились с милой моей сестрицей, хотя она была так еще мала, что я не мог вполне разделять с ней
всех моих мыслей, чувств и желаний.
У сестрицы всегда было несколько кукол, которые
все назывались ее дочками или племянницами; тут было много разговоров и угощений, полное передразниванье
больших людей.
Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к
большой моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать о детях и доктор принужден был ее отпустить; что он дал ей лекарств на
всю зиму, а весною приказал пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем будем там удить рыбку.
Мне показалось даже, а может быть, оно и в самом деле было так, что
все стали к нам ласковее, внимательнее и
больше заботились о нас.
Здоровье моей матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам стало ездить гораздо
больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться: прошлого года я был еще мал, не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на
все происходившее у нас в доме.
Он не так любил ездить по гостям, как другой мой дядя, меньшой его брат, которого
все называли ветреником, и рисовал не только для меня маленькие картинки, но и для себя довольно
большие картины.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками
всех господ, и
больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на
всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было не поссорила ее с Парашей.
Я
всех больше виновата и
всех больше была наказана.
Евсеич отдал нас с рук на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в
большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при нашем появлении, — комнату,
всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда не видывал; перед первым столом стояла, утвержденная на каких-то подставках,
большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик с обвостренным мелом в одной руке и с грязной тряпицей в другой.
Учителя другого в городе не было, а потому мать и отец сами исправляли его должность;
всего больше они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Отец воротился, когда уже стало темно; он поймал еще двух очень
больших лещей и уверял, что клев не прекращался и что он просидел бы
всю ночь на лодке, если б не боялся встревожить нас.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без
больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно;
всего же более не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Правда, недалеко от дому протекала очень рыбная и довольно сильная река Уршак, на которой пониже деревни находилась
большая мельница с широким прудом, но и река мне не понравилась, во-первых, потому, что
вся от берегов проросла камышами, так что и воды было не видно, а во-вторых, потому, что вода в ней была горька и не только люди ее не употребляли, но даже и скот пил неохотно.
Однако
всем было весело, кроме меня, и с тайной радостью проводил я
больших и маленьких гостей, впрочем, очень милых и добрых детей.
Более
всего любил я смотреть, как мать варила варенье в медных блестящих тазах на тагане, под которым разводился огонь, — может быть, потому, что снимаемые с кипящего таза сахарные пенки
большею частью отдавались нам с сестрицей; мы с ней обыкновенно сидели на земле, поджав под себя ноги, нетерпеливо ожидая, когда масса ягод и сахара начнет вздуваться, пузыриться и покрываться беловатою пеленою.
Отчасти я уже имел понятие обо
всем этом, а тут понял еще
больше, и мне стало очень жаль умершую государыню.
Я прогневался на В.** еще
больше: зачем он радуется, когда
все огорчены.
На другой день к обеду действительно
все сборы были кончены, возок и кибитка уложены, дожидались только отцова отпуска. Его принесли часу в третьем. Мы должны были проехать несколько станций по
большой Казанской дороге, а потому нам привели почтовых лошадей, и вечером мы выехали.
У матери было совершенно больное и расстроенное лицо; она
всю ночь не спала и чувствовала тошноту и головокруженье: это встревожило и огорчило меня еще
больше.
Всего больше я боялся, что дедушка станет прощаться со мной, обнимет меня и умрет, что меня нельзя будет вынуть из его рук, потому что они окоченеют, и что надобно будет меня вместе с ним закопать в землю…
Все это я слушал с
большим вниманием и любопытством.
Вид в снегах быстро бегущей реки, летняя кухня на острову, высокие к ней переходы, другой остров с
большими и стройными деревьями, опушенными инеем, а вдали выпуклоутесистая Челяевская гора —
вся эта картина произвела на меня приятное, успокоительное впечатление.
Всего больше тревожило меня сомнение, положит ли маменька меня с собою спать.
Пили чай, обедали и ужинали у бабушки, потому что это была самая
большая комната после залы; там же обыкновенно
все сидели и разговаривали.
Не дождавшись еще отставки, отец и мать совершенно собрались к переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед
большой обоз с разными вещами. Распростились со
всеми в городе и, видя, что отставка
все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал отцу отпуск, в продолжение которого должно было выйти увольнение от службы; дяди остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
Опасаясь худших последствий, я, хотя неохотно, повиновался и в последние дни нашего пребывания у Чичаговых еще с
большим вниманием слушал рассказы старушки Мертваго, еще с
большим любопытством расспрашивал Петра Иваныча, который
все на свете знал, читал, видел и сам умел делать; в дополненье к этому он был очень весел и словоохотен.
Две каменные церкви с зелеными куполами, одна поменьше, а другая
большая, еще новая и неосвященная, красные крыши господского огромного дома, флигелей и
всех надворных строений с какими-то колоколенками — бросились мне в глаза и удивили меня.
Я получил было неприятное впечатление от слов, что моя милая сестрица замухрышка, а братец чернушка, но, взглянув на залу, я был поражен ее великолепием: стены были расписаны яркими красками, на них изображались незнакомые мне леса, цветы и плоды, неизвестные мне птицы, звери и люди, на потолке висели две
большие хрустальные люстры, которые показались мне составленными из алмазов и бриллиантов, о которых начитался я в Шехеразаде; к стенам во многих местах были приделаны золотые крылатые змеи, державшие во рту подсвечники со свечами, обвешанные хрустальными подвесками; множество стульев стояло около стен,
все обитые чем-то красным.
Не успел я внимательно рассмотреть
всех этих диковинок, как Прасковья Ивановна, в сопровождении моей матери и молодой девицы с умными и добрыми глазами, но с
большим носом и совершенно рябым лицом, воротилась из гостиной и повелительно сказала: «Александра!
Наглядевшись и налюбовавшись вместе с Евсеичем, который ахал
больше меня,
всеми диковинками и сокровищами (как я думал тогда), украшавшими чурасовский дом, воротился я торопливо в свою комнату, чтоб передать кому-нибудь
все мои впечатления.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство
все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а
все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает
большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна
большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые
большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков
все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Она любила великолепие и пышность в храме Божием; знала наизусть
весь церковный круг, сама певала со своими певчими, стоя у клироса; иногда подолгу не ходила в церковь, даже
большие праздники пропускала, а иногда заставляла служить обедни часто.
Всего же страннее было то, что иногда, помолясь усердно, она вдруг уходила в начале или середине обедни, сказав, что
больше ей не хочется молиться, о чем Александра Ивановна говорила с особенным удивлением.
Все чувствовали, более или менее сознательно, что Прасковья Ивановна мало принимает участия в других, что она живет
больше для себя, бережет свой покой и любит веселую беззаботность своей жизни.
В Чурасове крестьянские избы, крытые дранью, с
большими окнами, стояли как-то высоко и весело; вокруг них и на улице снег казался мелок: так
все было уезжено и укатано; господский двор вычищен, выметен, и дорога у подъезда усыпана песком; около двух каменных церквей также
все было прибрано.
Все берега полоев были усыпаны всякого рода дичью; множество уток плавало по воде между верхушками затопленных кустов, а между тем беспрестанно проносились
большие и малые стаи разной прилетной птицы: одни летели высоко, не останавливаясь, а другие низко, часто опускаясь на землю; одни стаи садились, другие поднимались, третьи перелетывали с места на место: крик, писк, свист наполнял воздух.
Хотя я много читал и еще
больше слыхал, что люди то и дело умирают, знал, что
все умрут, знал, что в сражениях солдаты погибают тысячами, очень живо помнил смерть дедушки, случившуюся возле меня, в другой комнате того же дома; но смерть мельника Болтуненка, который перед моими глазами шел, пел, говорил и вдруг пропал навсегда, — произвела на меня особенное, гораздо сильнейшее впечатление, и утонуть в канавке показалось мне гораздо страшнее, чем погибнуть при каком-нибудь кораблекрушении на беспредельных морях, на бездонной глубине (о кораблекрушениях я много читал).
Крупная рыба попадалась
все отцу, а иногда и Евсеичу, потому что удили на
большие удочки и насаживали
большие куски, а я удил на маленькую удочку, и у меня беспрестанно брала плотва, если Евсеич насаживал мне крючок хлебом, или окуни, если удочка насаживалась червяком.
По просухе перебывали у нас в гостях
все соседи,
большею частью родные нам. Приезжали также и Чичаговы, только без старушки Мертваго; разумеется, мать была им очень рада и
большую часть времени проводила в откровенных, задушевных разговорах наедине с Катериной Борисовной, даже меня высылала. Я мельком вслушался раза два в ее слова и догадался, что она жаловалась на свое положение, что она была недовольна своей жизнью в Багрове: эта мысль постоянно смущала и огорчала меня.
Петр Иваныч
все подсмеивался над моим отцом, говоря, что «Алексей Степаныч
большой эконом на порох и дробь, что он любит птичку покрупнее да поближе, что бекасы ему не по вкусу, а вот уточки или болотные кулички — так это его дело: тут мясца побольше».
Все это мать говорила с жаром и с увлечением, и
все это в то же время было совершенно справедливо, и я не мог сказать против ее похвал ни одного слова; мой ум был совершенно побежден, но сердце не соглашалось, и когда мать спросила меня: «Не правда ли, что в Чурасове будет лучше?» — я ту ж минуту отвечал, что люблю
больше Багрово и что там веселее.
В гостиной обыкновенно играли в карты люди пожилые и более молчали, занимаясь игрою, а в диванной сидели
все неиграющие, по
большей части молодые; в ней было всегда шумнее и веселее, даже пели иногда романсы и русские песни.