Обман
1883
Глава пятая
Вдруг, я и полсотни не сосчитал, раздался тихонечко стук в двери и что-то такое вползает, — шуршит этаким чем-то твердым. Тогда у них шалоновые мантоны носили, длинные, а шалон шуршит.
Без свечи-то темно у меня так, что ничего ясно не рассмотришь, что это за кукуруза.
Только от уличного фонаря чуть-чуть видно, что гостья моя, должно быть, уже очень большая старушенция. И однако, и эта с предосторожностями, так что на лице у нее вуаль.
Вошла и шепчет:
— Где ты?
Я отвечаю:
— Не бойся, говори громко: никого нет, а я дожидаюсь, как сказано. Говори, когда же твоя кукона поедет кофе пить?
— Это, — говорит, — от тебя зависит.
И все шепотом.
— Да я, — говорю, — всегда готов.
— Хорошо. Что же ты мне велишь ей передать?
— Передай, мол, что я ею поражен, влюблен, страдаю, и когда ей угодно, я тогда и явлюсь, хотя, например, завтра вечером.
— Хорошо, завтра она может приехать.
Кажется, ведь надо бы ей после этого уходить, — не так ли? Но она стоит-с!
— Чего-с!
Надо, видно, проститься еще с одним червонцем. Себе бы он очень пригодился, но уж нечего делать — хочу ей червонец подать, как она вдруг спрашивает:
— Согласен ли я сейчас, с нею послать куконе триста червонцев?
— Что-о-о тако-о-ое?
Она преспокойно повторяет «триста червонцев», и начинает мне шептать, что муж ее куконы хотя и очень богат, но что он ей не верен и проживает деньги с итальянскою графинею, а кукона совсем им оставлена и даже должна на свой счет весь гардероб из Парижа выписывать, потому что не хочет хуже других быть…
То есть вы понимаете меня, — это черт знает что такое! Триста золотых червонцев — ни больше, ни меньше!.. А ведь это-с тысяча рублей! Полковницкое жалованье за целый год службы… Миллион картечей! Как это выговорить и предъявить такое требование к офицеру? Но, однако, я нашелся: червонцев у меня, думаю, столько нет, но честь свою я поддержать должен.
— Деньги, — говорю, — для нас, русских, пустяки. — Мы о деньгах не говорим, но кто же мне поручится, что ты ей передашь, а не себе возьмешь мои триста червонцев?
— Разумеется, — отвечает, — я ей передам.
— Нет, — говорю, — деньги дело не важное, — но я не желаю быть тобою одурачен. — Пусть мы с нею увидимся, и я ей самой, может быть, еще больше дам.
А кукуруза вломилась в амбицию и начала наставление мне читать.
— Что ты это, — говорит, — разве можно, чтобы кукона сама брала.
— А я не верю.
— Ну, так иначе, — говорит, — ничего не будет.
— И не надобно.
Такими она меня впечатлениями исполнила, что я даже физическую усталость почувствовал, и очень рад был, когда ее черт от меня унес.
Пошел в кофейню к товарищам, напился вина до чрезвычайности и проводил время, как и прочие, по-кавалерски; а на другой день пошел гулять мимо дома, где жила моя пригляженая кукона, и вижу, она как святая сидит у окна в зеленом бархатном спенсере, на груди яркий махровый розан, ворот низко вырезан, голая рука в широком распашном рукаве, шитом золотом, и тело… этакое удивительное розовое… из зеленого бархата, совершенно как арбуз из кожи, выглядывает.
Я не стерпел, подскочил к окну и заговорил:
— Вы меня так измучили, как женщина с сердцем не должна; я томился и ожидал минуты счастия, чтобы где-нибудь видеться, но вместо вас пришла какая-то жадная и для меня подозрительная старуха, насчет которой я, как честный человек, долгом считаю вас предупредить: она ваше имя марает.
Кукона не сердится; я ей брякнул, что старуха деньги просила, — она и на это только улыбается. Ах ты черт возьми! зубки открыла — просто перлы средь кораллов, — все очаровательно, но как будто дурочкой от нее немножко пахнуло.
— Хорошо, — говорит, — я няню опять пришлю.
— Кого? эту же самую старуху?
— Да; она нынче вечером опять придет.
— Помилуйте, — говорю, — да вы, верно, не знаете, что эта алчная старуха какою не стоющею уважения особою вас представляет!
А кукона вдруг уронила за окно платок, и когда я нагнулся его поднять, она тоже слегка перевесилась так, что вырез-то этот проклятый в ее лифе весь передо мною, как детский бумажный кораблик, вывернулся, а сама шепчет:
— Я ей скажу… она будет добрее. — И с этим окно тюк на крюк.
«Я ее вечером опять пришлю». «Я велю быть добрее». Ведь тут уже не все глупость, а есть и смелая деловитость… И это в такой молоденькой и в такой хорошенькой женщине!
Любопытно, и кого это не заинтересует? Ребенок, а несомненно, что она все знает и все сама ведет и сама эту чертовку ко мне присылала и опять ее пришлет.
Я взял терпение, думаю: делать нечего, буду опять дожидаться, чем это кончится.
Дождался сумерек и опять притаился, и жду в потемках. Входит опять тот же самый шалоновый сверток под вуалем.
— Что, — спрашиваю, — скажешь?
Она мне шепотом отвечает:
— Кукона в тебя влюблена и с своей груди розу тебе прислала.
Очень, — говорю, — ее благодарю и ценю, — взял розу и поцеловал.
— Ей от тебя не надо трехсот червонцев, а только полтораста.
Хорошо сожаление… Сбавка большая, а все-таки полтораста червонцев пожалуйте. Шутка сказать! Да у нас решительно ни у кого тогда таких денег не было, потому что мы, выходя из Польши, совсем не так были обнадежены и накупили себе что нужно и чего не нужно, — всякого платья себе нашили, чтобы здесь лучше себя показать, а о том, какие здесь порядки, даже и не думали.
— Поблагодари, — говорю, — твою кукону, а ехать с нею на свидание не хочу.
— Отчего?
— Ну вот еще: отчего? не хочу да и баста.
— Разве ты бедный? Ведь у вас все богатые. Или кукона не красавица?
— И я, — говорю, — не бедный, у нас нет бедных, — и твоя кукона большая красавица, а мы к такому обращению с нами не привыкли!
— А вы как же привыкли?
— Я говорю: «Это не твое дело».
— Нет, — говорит, — ты мне скажи: как вы привыкли, может быть и это можно.
А я тогда встал, приосанился и говорю:
— Мы вот как привыкли, что на то у селезня в крыльях зеркальце, чтобы уточка сама за ним бежала глядеться.
Она вдруг расхохоталась.
— Тут, — говорю, — ничего нет смешного.
— Нет, нет, нет, — говорит, — это смешное! И убежала так скоро, словно улетела.
Я опять расстроился, пошел в кофейню и опять напился.
Молдавское вино у них дешево. Кислит немножко, но пить очень можно.