Князь Тавриды
1895
XVII. Страсть сказалась
На Васильевском острове, в роскошной золотой клетке, устроенной Григорием Александровичем Потемкиным для своей «жар-птицы», как шутя называл князь Калисфению Николаевну, тянулась за эти годы совершенно иная, своеобразная жизнь.
Полная беззаботность, окружающее довольство, возможность исполнения всех мимолетных желаний и капризов, почти царская роскошь — все эти условия жизни молодой женщины, казалось, должны бы сделать ее совершенно счастливой.
Так по крайней мере думал ее светлейший покровитель.
Калисфения Николаевна действительно развилась за эти годы и была гораздо красивее своей матери, когда та была в ее летах.
Читатели, вероятно, не забыли нарисованный нами ее очаровательный портрет в начале нашего правдивого повествования, а между тем этот портрет относится к более позднейшему времени.
В описываемые же нами годы она стала еще свежее, еще обольстительнее.
Была ли, однако, на самом деле счастлива Калисфения Николаевна?
Она и сама не могла решить совершенно утвердительно этого вопроса.
Порою она чувствовала себя в таком состоянии, которому она не могла ни подыскать названия, ни объяснить его причины.
Ее вдруг снедала такая безотчетная грусть, что ей донельзя опротивело все окружающее, ей хотелось куда-то бежать, бежать без оглядки, но куда и зачем — на эти вопросы она не была в состоянии дать ответ.
Первый такой припадок грусти случился с молодой женщиной года через два после переселения ее на Васильевский остров.
Калисфения Фемистокловна страшно обеспокоилась.
— Что с тобой, Каля, что с тобой? — в необычайном волнении спросила она у плачущей дочери.
— Мне скучно, мама, скучно…
— С чего же тебе, дурочка, скучно… кажись, все у тебя есть, и наряды, и золото, и лакомства, разве только птичьего молока не достать…
— Не знаю сама с чего, а только скучно, скучно…
Молодая женщина зарыдала.
— Перестань, перестань, глаза испортишь, разве можно плакать, от слез глаза выцветают, уж я с твоим отцом в молодости и горе видала, да и то не плакала, боялась…
— Чего? — сквозь слезы спросила дочь.
— А вот того, что глаза выцветут…
— И пусть выцветут…
— Что ты, что ты, в уме ли!.. Тогда его светлость на тебя и не взглянет…
— И пусть не глядит… Противен и он мне, так противен… и все… и все…
— Шшш… — замахала на нее руками Калисфения Фемистокловна и боязливо стала оглядываться по сторонам, несмотря на то, что они были только вдвоем с дочерью в будуаре последней. — Неровен час, кто услышит…
— И пусть слышит, я сама ему скажу, не поцеремонюсь…
— Ошалела совсем! — только махнула рукой мать и пошла к двери.
Дочь закрыла лицо руками и откинулась на спинку удобного кресла.
— Скучно, скучно! — снова простонала она и затопала ногами.
Калисфения Фемистокловна остановилась у двери, раскрыла было рот, чтобы что-то сказать, но не сказала, а только покачала головой и вышла из комнаты, плотно притворив за собою дверь.
Она поняла.
Для нее, испытанной в деле страсти женщины, стало вдруг совершенно ясно состояние ее дочери.
Разменивавшийся на множество любовных приключений, Потемкин не мог дать ей того, что требовала ее страстная животная натура, унаследованная ею от матери, всосанная вместе с ее молоком, развитая этою же матерью чуть ли не с самого раннего периода зрелости девочки-подростка и подогретая праздностью и окружающей ее негой.
«Ей надо развлечься!» — решила Калисфения Фемистокловна, весьма своеобразно, как мы увидим впоследствии, понимавшая последнее слово.
Надо заметить, что, несмотря на замкнутость жизни молодой Калисфении, ее мать, все еще мечтавшая о победах над мужскими сердцами, имела обширный круг знакомств среди блестящей молодежи Петербурга.
Стареющая красавица нельзя сказать, чтобы совершенно не понимала, что расточаемые ей любезности и подносимые подарки были направлены по адресу «потемкинской затворницы», но все же эти ухаживания приятно щекотали ее женское самолюбие, а между молодыми поклонниками Калисфении Николаевны находились и такие, которые в деле задабривания маменьки шли дальше ухаживанья, подарков и траты денег.
Калисфения Фемистокловна, хотя и за счет своей дочери, но все же, как она выражалась, «еще жила».
Она старалась откинуть эту мысль, что ее подкупают даже ласками и зачастую ей вполне удавался этот самообман.
Покровительствовать интрижкам своей дочери с ее поклонниками она и не помышляла, хотя и подавала им неясные надежды, так как это для нее выгодно.
Кованая шкатулка снова начала отпираться довольно часто.
Если она воздерживалась от осуществления подаваемых ею надежд поклонникам дочери, хотя это осуществление рисовало ей еще большую, чем теперь, прибыль, то она делала это исключительно из боязни светлейшего.
Григория Александровича она боялась как огня.
Заметив и поняв непонятную для самой ее дочери находившую на нее беспричинную тоску, Калисфения Фемистокловна серьезно задумалась.
«Тоскует, мечется, сама не знает чего хочет! — соображала она. — Знаем мы эту тоску, сами в молодости тосковали… Не углядишь за молодой бабой, бросится на шею какому-нибудь первому встречному, ни ей корысти, ни мне прибыли, да и вляпается перед светлейшим как кур в ощип… Сживет со свету тогда он и ее, и меня… Много ли нам перед ним надо… Давнул пальцем — и только мокренько будет…»
Так рассуждала сама с собой, сидя в своей комнате, на отведенной ей отдельной половине дома, старая куртизанка.
Мысль, что светлейший давнет пальцем, заставила ее задрожать.
Несколько успокоившись, она снова начала обсуждать вопрос, и мысли вроде того, что «за бабой не усмотришь», что она одна попадется «как кур в ощип», снова еще с большей настойчивостью посетили ее голову.
Приходилось принимать риск на себя, то есть начать покровительствовать интригам пылкой дочери, но делать это так, чтобы не только светлейший, но даже комар не подточил носа.
Она была в положении азартного по природе игрока, ставящего на карту все свое состояние и даже порою честь и жизнь.
Говорят, и в этом есть своя прелесть.
Калисфения же Фемистокловна по своей натуре была азартным игроком.
Можно быть им, никогда не брав в руки карт.
Жизнь — есть также только колоссальное зеленое поле, где судьба мечет банк и люди понтируют.
«Смелость города берет» — говорит русская пословица, а эта смелость не есть ли жизненный азарт.
Калисфения Фемистокловна окончательно решилась.
Она стала постепенно подготовлять дочь к измене своему покровителю.
Она не встретила со стороны последней отпора.
Восприимчивая для такого семени почва была подготовлена самой Калисфенией Фемистокловной.
Она, кроме того, угадала причину болезни своей дочери.
В молодой женщине действительно сказалась страсть.
Осторожно, под покровом величайшей тайны, начались устраиваемые матерью свиданья с избранными поклонниками ее дочери.
Опасность и тайна придавали им особую прелесть.
Пришлось иметь преданных, хорошо оплачиваемых слуг, но этот расход был ничтожен сравнительно с приходом.
Кованая шкатулка Калисфении Фемистокловны наполнялась.
Чтобы быть справедливым, надо заметить, что Калисфения Николаевна не была посвящена матерью в финансовую сторону доставляемых ей ее «доброй маменькой» развлечений.
Получаемые ею подарки она, конечно, считала лишь знаками внимания и выражением чувств своих счастливых избранников.
С искусством опытной куртизанки Калисфения Фемистокловна не давала дочери привязаться ни к одному из ее обожателей.
Шли годы.
Потемкин находился в полном неведении относительно поведения своей «жар-птицы».
Одним из последних рекомендованных и покровительствуемых Калисфенией Фемистокловной обожателей дочери был высокий, статный красавец, секунд-майор Василий Романович Щегловский.
Жизнь его была полна приключений, сделавших его имя окруженным ореолом героя.
Он вступил в военную службу солдатом при императрице Елизавете, участвовал в походе в Семилетнюю войну и находился при штурме Бендер в армии графа Панина.
В 1777 году, во время похода в Судакских горах, был ранен в шею и в голову стрелою и в руку кинжалом. Обессиленный от потери крови, он упал и был взят в плен турками.
В плену он находился четыре года, до заключения мира.
Обласканный императрицей Екатериной, он сделался, по возвращении из плена, кумиром дам высшего петербургского света.
Ловкий танцор, он однажды на придворном балу, в присутствии государыни, переменил в малороссийской мазурке четырех дам.
Императрица, восхищенная его ловкостью и грацией, рукоплескала и наградила ловкого танцора после бала золотою табакеркою.
Василий Романович был большой приятель Семена Гавриловича Зорича, любимца императрицы Екатерины.
Они были оба товарищами по службе и оба молодыми, и оба красавцами, и почти одновременно были взяты в плен турками.
Храбрый майор Зорич был в тех же Судакских горах окружен неприятелем, храбро защищался, но когда увидал, что надо сдаться, закричал:
«Я капитан-паша!»
Капитан-паша по-турецки полный генерал. Зорича отвезли к султану в Константинополь.
Его важный вид, осанка, разговор — все побудило султана отличить его и даже предложить перейти в турецкую службу, впрочем, с тем, чтобы он переменил веру.
Семен Гаврилович отказался, несмотря ни на какие угрозы, ни на пышные обещания.
Когда политические обстоятельства переменились, султан, пожелав склонить императрицу к миру, согласился на размен плененных и в письме поздравил государыню, что она имеет такого храброго генерала, как Зорич, который отверг все его предложения.
Государыня приказала справиться, и по справкам ей было доложено, что никакого генерала Зорича не было взято в плен, а взят майор Зорич.
Возвращенный в Петербург, Семен Гаврилович был представлен императрице.
— Вы майор Зорич? — спросила Екатерина.
— Я, Ваше Величество, — отвечал он.
— С чего же вы назвались русским капитан-пашею, ведь это полный генерал?
— Виноват, Ваше Величество, для спасения жизни своей и чтобы иметь счастье служить Вашему Величеству.
— Будьте же вы генералом, — сказала императрица, — турецкий султан хвалил вас, и я не сниму с вас чина, который вы себе дали и заслужили.
И майор был сделан генералом.
В описываемое нами время он жил в своем роскошном имении в Шклове.
Василий Романович Щегловский жуировал в Петербурге один.
Увлекшись «потемкинской затворницей», он добился ее взаимности, не жалея золота для матери «жар-птицы».