Юрий Поляков не боится предстать перед читателем в развитии. Его ошибки, заблуждения, метания, обольщения, разочарования происходят не от желания приспособиться, прильнуть, «встроиться», а от стремления разобраться в том, «куда влечет нас рок событий?». В сущности, тот путь, который за минувшие тридцать лет проделал молодой «прогрессивный» прозаик, пытавшийся лечить советскую власть с помощью агрессивной правды, прошла и вся думающая часть нашего общества. Мы поняли: если на наручниках выгравировано слово «свобода», они от этого не перестают быть наручниками. Мы все изменились. В настоящий том вошли интервью с 1986 по 2005 г.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Государственная недостаточность. Сборник интервью предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Интервью 1986-1991
Портфеленосцы комсомолу не нужны
— Тема нашей беседы подсказана вашей повестью. Читательские конференции, полемика в печати, острые письма — пишут «все возрасты» — все это говорит об одном: вам удалось нащупать болевые точки в жизни комсомола. Многих повесть задела за живое — и руководящих работников, и рядовых комсомольцев. Сразу условимся: не станем затрагивать саму повесть, поговорим о проблемах, обозначенных в «ЧП». Но прежде всего вопрос: откуда у вас знание специфики комсомольской работы?
— Как у тысяч ребят, моя юность, молодость и мой сегодняшний день связаны с комсомолом. Был секретарем комсомольской организации в школе, членом комитета — в институте, работал инструктором одного из столичных райкомов комсомола, шесть лет подряд меня избирали секретарем комсомольской организации Московского отделения Союза писателей. Пять лет входил в состав бюро райкома. Видно, тяга к общественной работе — от семьи: мать многие годы была секретарем небольшой заводской парторганизации, отец — коммунист со стажем. Отсюда, наверное, и знание.
— И заостренность, полемичность ваших суждений вполне понятна, Юрий. Ведь это разговор о личном, пережитом, наболевшем.
— Как это ни вызывающе звучит в тридцать лет, но ведь полжизни отдано комсомолу, комсомольской работе, а с годами видишь: что-то из комсомола ушло или уходит. Не говорю об экономике: заслуги многомиллионного комсомола здесь велики, очевидны, общепризнанны. Средний возраст городов, где создаются гиганты современной индустрии, — комсомольский. Сейчас — о другом. О стиле, формах работы.
— Но может быть, речь идет в вашей повести о «плохом», нетипичном райкоме?
— Пригласили меня недавно выступить на семинаре секретарей райкомов и горкомов — около трехсот человек собралось. Сижу и ловлю на себе осуждающие взгляды. И выступают некоторые довольно агрессивно: мол, сгустил краски, не все так плохо… Приводят примеры «хороших» райкомов, «хороших» секретарей, заворгов, инструкторов. Да кто спорить станет? Есть у нас настоящие комсомольские лидеры, прекрасные комсомольские работники — их немало… Но вот начинают говорить те же ребята о своих бедах, и получается, что как будто об одном райкоме идет речь — «плохом». Беды-то общие.
Сидишь на комсомольском собрании и слышишь: «Мы должны изучать интересы молодежи». От кого слышишь? От своих же райкомовцев. Взобравшись на трибуну, звонкими, хорошо поставленными голосами они «призывают», «мобилизовывают», «активизируют». Но, спрашивается, сами-то кто они?! Не молодежь разве?! Уж эти собрания!
Будто заасфальтированное поле — ни одного живого росточка. Выступления заранее обговорены, согласованы, отрепетированы. Восторженные рапорты, парадные слеты, бесчисленные постановления, пышные резолюции. Работа?! Подчас имитация таковой. Райкомовцы из простых хороших парней превратились в меру расторопных, в меру невозмутимых и осторожных чиновников. Я побывал на десятках читательских встреч, меня приглашали в самые разные молодежные аудитории, начиная с моего «родного» дэза и кончая редакцией газеты «Правда». И всюду, как я понял, в каждой комсомольской организации, велика она или мала, есть «хронически улыбающаяся секретарша», от которой никогда ничего толком не добьешься. Процветает своя Шнуркова — есть у меня такая «обреченная на формализм» героиня неопределенно-комсомольского возраста. Не придуман, не сочинен заворг Чесноков — работящий, энергичный, напористый парень, немного — для равновесия — изображающий из себя разгильдяя. Да, он справится, не подведет, не сорвет работу, ему дорого дело. Но не потому, что это дело, которому он служит, а потому, что это дело, которое служит ему. Такой Чесноков был в нашем райкоме. Удобно, судя по всему, чувствует он себя во многих комсомольских организациях.
— С момента публикации «ЧП» прошло почти два года. За это время было принято Постановление ЦК КПСС «О дальнейшем улучшении партийного руководства комсомолом и повышении его роли в коммунистическом воспитании молодежи». Состоялся XXVII съезд партии — его идеи, дух больших перемен проникли в массы молодежи. Не «устарели» ли на этом фоне проблемы, поднятые в повести?
— Безусловно, что-то начинает меняться. Постепенно складывается качественно новая обстановка в молодежной среде. Но сила инерции — увы! — велика. Никак не можем отказаться от надежды изобрести некую универсальную форму работы «посовременнее», позаковыристее. Захожу на днях в один райком и слышу, как третий секретарь спрашивает на ходу руководителя комсомольской организации НИИ: «Ты план мероприятий по перестройке составил? Другие уже подали!»
А вы говорите — устарело «ЧП районного масштаба»!
— Парадокс, в общем-то. В чем упрекают обычно молодых? В излишней самостоятельности суждений, независимости поведения, максимализме… И вдруг — бумажная суета, бумаготворчество.
— Об этом, собственно, моя повесть. Ведь что такое райком? Как бы застава между «первичками» и горкомом. Но непосредственно граничит застава с «первичками», а это — заводской комсомол, вузы, школы, ПТУ, их дела, учеба, работа, отдых, их проблемы, трудности. В общем, вся жизнь. Но только застава «наоборот», призванная не разделять, но сплачивать, связывать. И кто чем живет, кто чем дышит — райкомовцы должны знать. А они, райкомовцы, культивируют этакую респектабельность, не оправданную вовсе ни молодежным своим статусом, ни личной значимостью, — райком, где я работал, был в этом смысле, можно сказать, «образцовым». И вот уже инструктор — не молодежный вожак, а представитель. Вышестоящей организации представитель. Он рекомендует, координирует, согласовывает, «прорабатывает» вопрос. Его порой не оторвешь от телефонной трубки, а в заводском комитете комсомола, в рабочем или студенческом общежитии «вожака» не видят от мероприятия до мероприятия… И секретарь райкома, надежно отгороженный от рядовых комсомольцев полированной дверью рабочего кабинета, трибуной, стеклами персональной машины. Все работают, все кружатся в вихре неотложных дел. Самого дела нет. И уже не понимаешь: кто для кого существует — райком для молодежи или молодежь для райкома?
— Застава, если воспользоваться вашим сравнением, что-то вроде бюрократического заслона.
— По стилю, методам иной райком уже не райком, а, по крайней мере, ведомство. А слова-то какие появились в комсомольском лексиконе: «аппарат», «аппаратчик». И это не просто слова — по аппаратным качествам оценивают полезность, ценность комсомольского работника. Конечно, аппарат и должен работать как хорошо отлаженный механизм. Но не сам по себе. Кажется порой, отключи райком от «первичек», он будет так же функционировать: докладывать, рапортовать, получать грамоты, вымпелы, получать поощрения и взыскания.
— А каким работником были вы сами, если откровенно?
— Когда работал в райкоме? Типичным аппаратчиком! Не лучше и не хуже других. Тот же двухтумбовый письменный стол, те же бумаги, та же телефонная трубочка, прижатая плечом к уху. Текучка, заседательская суета, улыбчивый оптимизм и сдержанная торопливость. И, не вытравленная временем, стоит перед глазами картина: входит в кабинет четырнадцатилетний мальчишка — аккуратненький, наглаженный, — его сегодня должны в комсомол принимать. В комсомол! Всю жизнь должен он вспоминать этот день. А ты ему обкатанные, затертые слова говоришь. Одному, другому, третьему. И вопросы задаешь похожие. А они ведь все разные, эти мальчишки и девчонки, и почувствовать это ты должен. Но куда там при наших темпах: ведь цифра приема в комсомол — лицо любого райкома. Должен многих комсомольцев знать в лицо. А они — меня. Но если и прихожу в организацию — как «ревизор». Зарываюсь в протоколы, будто только в них ответ, как организация работает.
— «Люди, завернутые в резолюции, как в пухлые одеяла, мирно, спокойно почивают и думают, что они руководят организацией…» Согласитесь, будто сегодня сказаны эти слова Александром Косаревым. А ведь не сегодня — перед войной, когда генерального секретаря ЦК ВЛКСМ командировали в комсомольскую организацию «Трехгорки» для оживления работы.
— Да, пресловутая «аппаратная активность» — болезнь застарелая. Но лечиться от нее можно и нужно. Лечиться — делом! Пусть оно будет совсем небольшое. Как то, что из моей райкомовской практики. Отвоевали мы под крышей Центрального Дома учителя комнатушку. Стали собираться: молодые учителя, поэты, музыканты, художники, рабочие. Слушали музыку, читали стихи, разговаривали об искусстве. Люди стали друг другу необходимы, интересны, что-то зажглось внутри нас самих. Как знать, может быть, такой вот неформальный и вовсе «немасштабный» клуб способен оставить в душе больший след, чем претендующие на «всеохватность» акции, походы, смотры?
— В наших же силах, в конце концов, выбраться из-под «пухлого одеяла».
— Так-то оно так. Но вот приходит к тебе секретарь школьной «первички»: хотели на заработанные деньги купить палатки, спортивную форму, рюкзаки — не смогли, просят помочь. А как помочь ребятам, если, согласно новой инструкции о привлеченных средствах, сплошные «нельзя», «не разрешается», «запрещается». Вот залежалые на торговых базах мячи, застоявшиеся спортивные «козлы», какой-нибудь кубок с изображением аквалангиста — можно, берите. Через неделю-другую позвони тому же секретарю: давай, мол, готовь рапорт о спортивных достижениях. Знаете, что можно услышать? И про себя лично, и про весь райком комсомола…
— Если бы сейчас снова — в райком… С чего бы вы, Юра, начали?
— Не с чего — с кого, точнее сказать. С себя! Я не правомочен, да и не смог бы, дать далеко идущие рецепты и рекомендации, реально сознавая скромное место личного опыта в монолите опыта коллективного, но порассуждать можно.
Все силы приложил бы, чтобы бумаги, вернее, бумаг меньше было — на столах, в ящиках, в самом стиле работы, в душе, наконец. Бумаг уже стало заметно меньше. А вот работать с ними стал бы иначе. Не все направлял бы на места, не все ставил на контроль, часть официальных бумаг использовал бы в порядке информации. Попробовал бы выступать без «бумажки», глядя людям прямо в глаза. А то, если все время заглядывать в шпаргалку, да еще не всегда самим написанную, вовсе разучишься мыслить, рассказывать, разговаривать, уж не говорю — спорить. Поменьше бы сидел за «многоуважаемым» столом. Больше с людьми, не с телефонной трубкой дело имел. Какой у нас сейчас основной элемент комсомольского мероприятия? Доклад, содоклад, выступление. На собрании комсомолец — слушатель, на лекции — слушатель, и так все время: слушатель, слушатель. Когда же мы его, рядового комсомольца, слушать будем? В некоторых городах работают вечерние райкомы комсомола — почаще бы там бывал, чтоб услышать тех, кто годами только нам внимает. Организовывал бы время от времени часы, дни открытого письма. Короче, устроил бы в райкоме хороший «сквозняк», чтобы канцелярский дух выветрился изо всех кабинетов. Каждому мальчишке, каждой девчонке постарался бы сказать какие-то особенные слова, когда стал бы вручать им комсомольские билеты. Может быть, даже одеваться стал по-другому — почему непременно строгий костюм, галстук, тоже строгий? Не посольство все-таки, где обстановка требует протокольной сдержанности.
И если бы вы меня сейчас спросили, в чем лично я вижу для себя суть перестройки, повторил бы, наверное, сказанное и добавил: почаще представлять себя рядовым комсомольцем.
Командировок в чужие судьбы не бывает
— Юрий Михайлович, ваша повесть «Сто дней до приказа» вызвала противоречивые мнения. Вы, конечно, знакомы с ними. Ваше отношение к этим суждениям? Какие выводы для себя, для своего творчества вы сделали из них?
— Прошло более полугода со времени публикации повести на страницах журнала «Юность», с которым меня связывает давнее и плодотворное сотрудничество. Но я бы не сказал, что страсти вокруг повести улеглись. Идут письма, в различных изданиях появляются статьи и дискуссионные материалы. Приведу лишь несколько названий, которые говорят о широком диапазоне мнений и оценок: «Лишь полуправда», «С правдой не в ладах», «Повесть учит правде», «О наболевшем», «Через замочную скважину?» и так далее.
Прослеживается такая закономерность: «гражданские» издания, как правило, поддерживают повесть, военные издания, скажем мягко, относятся к ней сложно. То же самое с письмами. Почта «Юности» говорит о том, что большинство читателей разделяют позицию автора и журнала — отрицательных писем буквально единицы. А вот если судить по письмам, опубликованным на страницах военных изданий, то можно прийти к выводу, что читатели этих изданий моей повестью резко недовольны.
В чем тут дело? Я много размышлял об этом, тем более что подобное случается со мной не в первый раз. Нечто похожее происходило в 1985 году вокруг моей повести «ЧП районного масштаба», посвященной тому «аппаратному недугу», которым болен наш комсомол. Тогда на меня обрушились комсомольские издания, и прежде всего «Комсомольская правда». Такая интересная деталь: даже сейчас, когда на «Ленфильме» экранизируется «ЧП районного масштаба», комсомольские функционеры города на Неве мешают этому делу. Они защищают честь мундира. Думаю, в известной степени позиция военных изданий по отношению к моей повести обусловлена теми же причинами.
— Хотелось бы узнать, не остыла ли ваша привязанность к военной теме? Чем она вас привлекает? Какие из новых ваших произведений читатель сможет увидеть в ближайшее время и в отдаленной перспективе?
— В своей литературной работе я часто обращался к военно-патриотической теме. В 1980 году за цикл стихотворений «Непережитое» я получил премию имени Маяковского. Это были стихи о Великой Отечественной войне, точнее, не о войне, а о том, как мое поколение, рожденное в 50-х годах, воспринимает эту войну. Циклы стихов об армейской службе вошли во все мои четыре поэтических сборника. В 1983 году была издана моя книжка «Между двумя морями» — о жизни и творчестве поэта-фронтовика Георгия Суворова, погибшего в 1944 году. Прежде чем написать ее, поездил по местам, связанным с жизнью поэта, встречался с его однополчанами, рылся в архивах. В результате обнаружил немало произведений Суворова, неизвестных или забытых. Раскопал даже полный текст его знаменитого стихотворения, которое заканчивается общеизвестными строчками: «Свой добрый век мы прожили как люди — и для людей».
Но при этом я никогда не считал себя литератором, пишущим только на военно-патриотическую тему. Вообще, на мой взгляд, в стремлении выделить для себя какую-то узкую тему есть известный журнализм в подходе к жизненным явлениям. Если автор пишет исключительно об армии, это свидетельствует, по-моему, не только о его преданности одной теме, но и об известной однобокости. А как говорил Козьма Прутков, «односторонний человек подобен флюсу. Полнота и того и другого односторонняя». Скажу больше: человек, всю жизнь пишущий об одном и том же (не обязательно про армию), рискует оказаться в плену собственных же идейно-художественных трафаретов. А читатель этого не прощает. Думаю, здесь кроется одна из причин, почему сегодняшние воины мало читают армейскую литературу.
Мои «Сто дней до приказа», наверное, потому и вызвали интерес, что написаны не по законам «воениздатовской» литературы. На армию, как на всякое социальное явление, можно взглянуть с разных точек зрения. И ничего тут плохого нет, ибо ничто так не вредит духовной культуре нации, как насаждаемое единодушие. Моя точка зрения — одна из многих. Возможны и другие, как, к примеру, в книгах С. Рядченко, Н. Черкашина, Б. Шереметьева.
В ближайшее время армейской темой заниматься не буду. Дело не в том, что убоялся критиков и недоброжелателей. Повесть «Сто дней до приказа» отразила мое знание армии на уровне небольшого личного опыта. Для маленького публицистически заостренного произведения этого, пожалуй, хватит. Но для широкого художественного исследования современной армейской жизни этого недостаточно. Я, между прочим, никогда и не претендовал на создание какого-то фундаментального, всеохватывающего произведения об армии.
Считаю, что каждый писатель по-настоящему пишет только о судьбе своего поколения, остальное — более или менее удачные модели. Моим ровесникам сейчас по 30–35. Армия для них важная, но в основном минувшая часть жизни. Мои же сверстники, пошедшие по военной стезе, сейчас уже майоры, а то и подполковники. Но их профессиональной жизни я не знаю, не знаю изнутри, а командировок в чужие судьбы не бывает. Писатель изучает жизнь, только пропуская ее через себя.
— В марте этого года в телепрограмме «Взгляд» вы говорили об Афганистане как «пронзительной теме нашей литературы начала 90-х годов». Что вы хотели этим сказать? Каков, на ваш взгляд — взгляд секретаря правления Союза писателей РСФСР, качественный уровень нынешней литературы о наших воинах, выполнявших интернациональный долг в Афганистане, в целом произведений на современную армейскую тему?
— Я не только говорил, но и писал о том, что одной из самых пронзительных тем советской литературы ближайших годов будет афганская тема. Причем подлинные произведения напишут непосредственные участники событий: рядовые и командиры. Уверен — среди них есть люди с литературным талантом. Они станут писателями, и тогда мы узнаем художественную правду о той войне.
Я предвижу серьезные трудности, которые выпадут на долю этих авторов. И не потому, что кто-то специально будет стараться «прикрыть» их правду (хотя будут и такие), а потому, что художественно одаренный человек видит и выражает мир острее. А эта обостренность представляется кое-кому преувеличением, искажением и даже прямой клеветой на действительность. Ведь подчас именно такой была первая реакция на многие произведения о Великой Отечественной войне, которые ныне стали нашей классикой.
— Как известно, у художественной литературы много самых различных функций. Что бы вы могли сказать о роли и месте литературы в военно-патриотическом воспитании советской молодежи? Хотелось бы также услышать ваше мнение вообще о проблемах военно-патриотического воспитания.
— О том, что литература обладает огромным воспитательным воздействием, — спорить не приходится. Естественно, велик ее потенциал и в военно-патриотическом воспитании. Но, на мой взгляд, есть тут одна закавыка. У нынешнего воина представления о мире, в котором мы живем, о нашем обществе, о «заграничных» обществах гораздо сложнее и неоднозначнее, нежели, скажем, у его ровесника два-три десятилетия назад. Только белой и черной краской нынешний мир не изобразишь. А военно-художественная литература по старинке продолжает часто пользоваться этими двумя красками и еще несколькими оттенками.
Хочу подчеркнуть и другое. Важную роль в военно-патриотическом воспитании призвана сыграть наглядная агитация. Но она, по-моему, весьма слабо справляется с этой задачей. Если не сказать больше. Недавно пришлось мне побывать на боевом корабле. Вижу плакат. На нем изображен американский солдат, в окровавленных руках — автомат. И подпись: «Он стреляет в тебя, в твою мать, в твою невесту…» А тем временем проходила встреча на высшем уровне. Я спросил у моряков, как они относятся к этому плакату. Те в ответ лишь засмеялись…
Вот так, еще не начавшись, заканчивается военно-патриотическое воспитание. Потому что не учитываются морально-психологические особенности того поколения, которое служит сейчас в армии. Ведь не придет же в голову нынешнему командиру поднимать в атаку учебное подразделение словами: «Вперед, за Сталина!» А пользоваться символикой, средствами выразительности того времени — приходит в голову, еще как приходит!
Нужны новые подходы. Искать их заставит само время. Буду рад, если наблюдения непрофессионала в чем-то помогут профессиональным воспитателям советских воинов.
Что мы увидим из президиума
Имя писателя Юрия Полякова в последние годы приобрело широкую известность. Одну за другой его остросоциальные повести «ЧП районного масштаба», «Работа над ошибками», «Сто дней до приказа» опубликовал журнал «Юность». Путь этих произведений в печать не был легким, да и встречались они неоднозначно — каждая повесть послужила причиной бурных дискуссий. Первыми ополчились на молодого писателя комсомольские работники, занимавшие ответственные посты. Повесть «ЧП районного масштаба» была принята ими буквально в штыки. И все же — примета времени — Юрию Полякову за это произведение была присуждена премия Ленинского комсомола.
До сих пор не умолкают отголоски споров и о повести «Сто дней до приказа», рассказывающей о сегодняшних буднях Советской армии. Но ее путь к читателю куда тернистей, чем у прежних повестей. Об этом и о многом другом — наша сегодняшняя беседа с Юрием Поляковым.
— «Сто дней…» была написана раньше двух других моих повестей. Еще в 1982 году я предлагал ее в одиннадцать толстых журналов. Отовсюду получил прекрасные отзывы, но отовсюду — отказы в публикации. Всемогущее Главное политическое управление Советской армии и Военно-морского флота было против повести, и ни один журнал не взял на себя в то время смелость ее напечатать. В следующем году начальную главу опубликовала газета «Московский комсомолец», но анонсом этот случай считать нельзя. Правда, впоследствии у меня с «Московским комсомольцем» и с его редактором Павлом Гусевым, который, кстати, консультировал меня при работе над повестью «ЧП районного масштаба», сложились дружеские отношения. Все мои повести «Московский комсомолец» так или иначе анонсировал — публикацией одной из глав. Так было и в позапрошлом ходу с повестью «Сто дней до приказа». Была напечатана глава, где рассказывалось о драке в казарме, и сообщено читателям, что повесть готовится к выходу в журнале «Юность». Еще до этого у «МК» и «Юности» сложился своеобразный тандем. Газета давала как бы затравку, а журнал вступал уже в серьезную борьбу за повесть. «Сто дней…» шли особенно трудно.
— Но все-таки эта повесть увидела свет. Будь у нас индекс популярности произведений, стоять бы «Ста дням…» в самом верху списка. И наверное, именно ее острейшая социальная направленность вызвала столько споров и нападок на автора, ведь впервые был так глубоко «копнут» этот зловещий пласт — дедовщина в армии…
— Интересно, что ребята, отслужившие в армии, строевые командиры мою позицию поддержали, а вот штабисты… Штабисты попытались устроить мне настоящую обструкцию. Сначала взялись утверждать, что все это клевета на армию, что дедовщина имеет место лишь в отдельных нездоровых подразделениях. Когда же широкая дискуссия доказала, что дедовщина существует повсеместно, с той лишь разницей, что в различных ротах она имеет либо острые, либо сглаженные формы, противники повести изменили тактику. Стали раздаваться утверждения, что повесть слаба в художественном плане.
— Литературы о современной армии предостаточно. Все было вроде гладко, появлялись типы солдат — нерадивых или службистов. Только вот животрепещущих проблем, которые нашли бы сразу такой социальный отклик, эти произведения не затрагивали…
— Об армии, как, впрочем, о школе и комсомоле, написано, пожалуй, больше, чем о чем-либо другом. Так что я не брался специально за острые, «скандальные» темы, как кое-кто посчитал. За самые обычные темы, даже заезженные… Но тут все дело в мировосприятии. Да, литературы об армии много, но ведь это все офицерская литература, написана и пишется она бывшими и нынешними офицерами, потому и взгляд на солдат — как на безликую массу.
Я же попытался взглянуть на армейскую действительность изнутри, из казармы. Солдату многие моменты виднее. Взгляд офицера на армию — это взгляд профессионала. Солдат же — непрофессионал. И слава богу — страна у нас миролюбивая.
Страшно представить, если бы все миллионы парней, отслуживших в армии, становились профессионалами. И на многие вещи солдат смотрит с позиций «гражданки». Ему смешно то, что никогда не вызовет у офицера улыбку. Но больше всего моих оппонентов возмутила ироничная манера повествования. Да, было у нас такое время, когда любая ирония выдавалась за инакомыслие. Но посмотрите на великих наших писателей первой половины двадцатого века: Зощенко, Булгаков, Платонов — у всех много иронии. Кстати, иронию я отношу к своей писательской манере. Вещь должна читаться легко, с первой до последней страницы, и лишь затем должно быть грустно.
Кого считать сейчас хорошим писателем?
Еще недавно было так: вставил в сюжет что-то запретное, хоть самую малость, — ты уже на коне. Герой. А как быть сейчас, когда, кажется, можно писать все?
Кто острее напишет, низвергнет вчерашних кумиров — тот на коне? Или мы будем определять значимость и величину писателя по тому, с каким интересом его читают, как он умеет заинтриговать читателя, вывести характеры, каков язык его произведений?
С языком, кстати, проблем очень много. Взять хотя бы интимную сторону жизни литературных героев — ее ведь вообще почти что не было в литературе. А если и была, то говорили они на языке голубей. Сплошной девятнадцатый век, причем его начало: отдалась, перси, покровы спали… Смешно и грустно. А ведь каждая пара влюбленных создает свой альковный язык, с какими-то полунамеками, двусмысленностями. Как тут быть писателю, обходить эту тему стороной? Но ведь наша литература и так понесла уже огромный урон из-за «запретных» тем. Я вот тоже на себе это почувствовал. В «ЧП районного масштаба» мой герой, комсомольский руководитель, в личной жизни имел любовницу, у них были уже определенные отношения. Но перед публикацией по совету ЦК ВЛКСМ мне пришлось эту линию изменить — появилась уже не любовница, а молодая женщина, за которой мой герой только начинает ухаживать. Ну да ладно — главное, что хотел в этой повести сказать, я сказал.
— Линия любви как-то оборвана и в «Ста днях до приказа»…
— А это реальность. Девчонки, которые дожидаются своих парней из армии, настоящие героини по нынешним временам. Ведь армия-то у нас не беспокоится о личной жизни солдата. Сейчас восемнадцатилетние ребята приходят в армию уже мужчинами, они уже жили нормальной половой жизнью и в течение двух, а то и трех лет службы — простите за прозу жизни — у них имеются естественные потребности. Как это влияет на стереотип поведения солдат? Кто это серьезно изучал? И не являются ли различные половые извращения, с которыми в армии юноши сталкиваются, следствием такой вот ситуации?
Армейские стереотипы сохранились на уровне 30-х годов, когда в армию призывались ребята из умирающих от голода деревень. Их в армии кормили и одевали. И что тут было думать об увольнении, когда тысячи и тысячи людей гибли в сталинских лагерях!
Я ушел служить уже женатым. За все время службы никто из моих командиров не поинтересовался, как дела в моей семье, не нужно ли мне съездить домой. Кстати, в других соцстранах эти вопросы решены. Я понимаю, что у нас в стране совсем другие расстояния, но, может быть, необязательно парню с Дальнего Востока служить в Белоруссии, а украинца отправлять на Камчатку… Здесь есть над чем подумать.
— Мне лично не давал покоя вопрос: что случилось с молодым солдатом, которого нашли в финале повести у железнодорожной насыпи. Был ли он сбит поездом? Или наплакался и безмятежно спал?
— Я люблю открытые концовки — они оставляют больше пищи для ума. Но по логике вещей молодой солдат должен был погибнуть — пожалуй, я отвечу так.
— А будет ли практическая польза от того, что явление дедовщины получило такую огласку? Вот многие матери, знаю, не на шутку встревожились…
— Я надеюсь, что польза будет, надеюсь, что сама полемика вокруг повести принесла пользу. Правда, в некоторых армейских частях всеми путями пытались запретить чтение повести, номер «Юности» изымался из библиотек. Но я верю, что старослужащий, прочитавший ее, занося кулак над молодым воином, задумается: а не случится ли с ним то, что произошло с ефрейтором Зубовым? Я надеюсь, что офицер, который хочет поскорее уйти домой и оставить подразделение на старослужащих, тоже об этом подумает.
Одна из бед армейских, на мой взгляд, — то, что нивелировался авторитет младших командиров. Главнее тот, кто больше прослужил. Дефицит на настоящих старшин… Но будем откровенны: дедовщина проникает в армию с «гражданки». Парень в повседневной жизни видит, что и здесь есть «старики» и «салаги». И если в принципе существует такая мораль, то почему он должен в армии жить по строевому уставу?
— Очевидно, читатели вправе ждать от вас нового интересного произведения?
— Сейчас я заканчиваю работу над повестью «Вид из президиума» (впоследствии повесть вышла под названием «Апофегей». — Ю. П.) — это первая вещь, которую я написал в период перестройки. Но предвижу определенные трудности с ее прохождением. Это повесть о партийных работниках, в ней я попытался разобраться, как хороший, честный парень из простой рабочей семьи превращается в того чиновника, которому мы «обязаны» многими нашими сегодняшними бедами. Еще недавно об этом не принято было писать. Пытаюсь смоделировать и отношения к слою аппаратчиков со стороны людей, к нему не принадлежащих. Там у меня получаются антиподы: партийный функционер Чистяков и его подруга Надя Печерникова. Она представляет совсем иной социальный тип, иронически относится к аппаратчикам, не верит в их созидательные силы. И своего возлюбленного старается не пустить, вырвать из этого слоя. А его туда затягивает невольно. Вообще когда у нас заходит речь о партийных работниках, мы цепенеем и выпучиваем глаза… Отношение сейчас к партийным функционерам неоднозначное, и я тоже пытаюсь разобраться в этом.
— Вы предрекаете проблемы с прохождением «Вида из президиума». Но обоснованно ли?
— Уже шла перестройка, когда совместно с Евгением Габриловичем мы написали киносценарий, посвященный жизни партийных работников. Его одобрили и благополучно положили под сукно. Это сценарий для «Мосфильма» о молодой женщине — партийном работнике. Он уже был запущен в работу, но вдруг вокруг него начались какие-то странные маневры… И тогда я решил выразить свои мысли в литературном произведении, которое совершенно самостоятельно и никакого отношения к киносценарию не имеет. Здесь мне не нужен ни режиссер, ни оператор, ни актеры. Я писал его с таким ощущением: напечатают — хорошо, не напечатают — значит, не напечатают. Главное, чтобы модель, созвучная моему мироощущению, состоялась.
— Как, кстати, складываются ваши отношения с кинематографом? Мне показалось, что «Сто дней до приказа» — прекрасный материал для фильма…
— Сценарий уже написан мною, его приобрела Студия имени Горького. Но и здесь возникли проблемы, как возникли они на «Ленфильме», который снимал «ЧП районного масштаба». Комсомольские аппаратчики Ленинграда, как могли, ставили палки в колеса. Не давали снимать интерьер и так далее. Но я думаю вновь обратиться к средствам массовой информации — мне уже однажды очень помог журнал «Огонек». Ретрограды ведь боятся огласки, они предпочитают добиваться своих целей втихую. Будем действовать по уже отработанной схеме. Сначала главу из новой повести опубликует «Московский комсомолец», а затем она полностью появится в «Юности». Думаю, случится это в середине будущего года.
Здравый смысл
Ю. ПОЛЯКОВ:
Наше человеческое благополучие ставится в зависимость от прочности политической власти, а ведь по уму-то надо наоборот!
Н. ШМЕЛЕВ:
Мне кажется, на данном этапе лучший нравственный лекарь — это полный прилавок магазина.
Ю. П. Может быть, я ошибаюсь, но у меня не проходит ощущение, что во время Съезда народных депутатов наши руководители прежде всего были озабочены стабильностью политической власти и лишь потом — разумностью жизнеустройства и благосостоянием народа. Этот инстинкт самосохранения власти оттачивался семь десятилетий существования нашей системы. Помните: «Будет людям счастье, счастье на века: у советской власти сила велика!» Таким образом, наше человеческое благополучие ставится в зависимость от прочности политической власти, а ведь по уму-то надо наоборот! Во всем мире политика — продолжение экономики, у нас экономика — продолжение политики.
Н. Ш. Говорить, что инстинкт самосохранения власти превалирует над всем… может быть, да, можно. Но сами условия самосохранения изменились. Нельзя уже, например, ни одну проблему нашего национального будущего решить насильно — ни международные проблемы нашей безопасности, ни проблему технического прогресса, ни социальные проблемы. Можно до какого-то предела снижать жизненный уровень, но это все до поры до времени. Мы не на необитаемом острове, и сравнительный эффект, естественную оглядку на соседей, сознание, как плохо мы живем, насилием не задавить. Сегодня человечная жизнь, демократическая жизнь стала условием самосохранения власти. И в этом смысле я выделил бы три круга крупнейших проблем: политическую реформу, межнациональные отношения и наше экономическое состояние.
В политической области я вижу очевидный прогресс. Начался процесс пусть не полной, но демократизации — до нижнего уровня, по всей политической структуре. Аппарат не готов был к такому повороту событий, как это произошло весной на выборах, бюрократия наша не была готова. И, честно говоря, я боялся, что какими-то способами им удастся затормозить процесс демократизации. К счастью, этого не произошло. Считаю уступкой силам аппарата то, что выборы по дальнейшей структуре вниз, в другие Советы — республиканские вплоть до поселковых, — отложены на полгода. Но, с другой стороны, полгода — это не принципиально. Это, конечно, как мне кажется, результат какого-то компромисса, но компромисса приемлемого, если не быть максималистами.
Вторая крупнейшая проблема — наши межнациональные отношения. Может быть, покажусь немножко излишне оптимистом, но взрыв ферганских событий я скорее отношу не к области национальных отношений, а к области борьбы организованной преступности и мафии с новым курсом; у меня нет полных данных, но чувство такое, что взрыв в Фергане организован все-таки мафией, которую задели и которая показала зубы впервые по-настоящему: вот что будет, если вы нас станете дальше трогать.
Может быть, это моя личная точка зрения, но все же после съезда укрепляются позиции здравого смысла в национальных отношениях, компромисса, поисков сочетания интересов большинства и меньшинства. Ведь как власти наши уворачивались от таких проблем, как проблема немцев Поволжья, крымских татар, тех же курдов, тех же турок и других народов, но все-таки съезд настоял на том, что эти проблемы должны быть решены. А те рабочие предложения, к которым съезд отнесся очень благожелательно, — о расширении до максимальных пределов степени автономности республик, о том, что малые народы, средние народы тоже должны получить автономность, как и республики, — это все конструктивный рабочий процесс, и я думаю, что Пленум по национальному вопросу будет двигаться вперед, а не назад, попятного движения уже просто быть не может.
Ю. П. Вот начнется Пленум, Пленум нас рассудит! Пленум сам увидит, что в межнациональных отношениях есть масса проблем…
Н. Ш. Но где-то должна же продумываться стратегия, должен же быть какой-то генеральный штаб, генерирующий, вырабатывающий концепцию… Дело же не в названии. Это может быть не Пленум, а… не знаю, Совет старейшин Советского Союза, пожалуйста. С приглашением молодых в роли экспертов.
Так вот, в вопросе национальных отношений я бы осторожно, но констатировал прогресс. Однако меня пугает третья проблема — наше экономическое состояние.
Ю. П. Тут я честно признаю свой непрофессионализм… Я отношусь к тем рядовым потребителям, которые, обсуждая проблемы экономики, пользуются не научной терминологией, а, скорее, крепким народным словом. Мой взгляд — обывательский…
Н. Ш. Хочу заметить, что для меня взгляд обывателя — это самый здоровый взгляд, и думаю, что мы эту тему разовьем…
Ю. П. Из всего обилия слов о видах страны на будущее, сказанных за последнее время, в том числе и на съезде, я пытался для себя отжать суть: что же должно измениться в нашей экономике и как эти изменения смогут хотя бы частично избавить нас от тотального дефицита, который рискует стать таким же национальным атрибутом, как Кремль, сибирский мороз, кавказское гостеприимство и т. д.? Может быть, я туго соображаю, но в чем новизна текущего момента, так и не понимаю. И все чаще думаю о дефиците как о коварном инструменте управления обществом. Обещание командно-административной системы расправиться с дефицитом звучит примерно так же, как обещание милиционера в целях укрепления общественного порядка сдать личное оружие. Поэтому, кстати, так настороженно отнеслись и к нашим идеям…
Н. Ш. Ну, от титула идеедателя я, пожалуй, отказался бы. И это не кокетничанье, это результат долгих размышлений над собственными возможностями, над тем, что я могу, чего не могу. Считаю себя человеком глубоко консервативным по убеждениям и не помню за свою жизнь ни одной новой идеи, которая возникла бы у меня в голове. Если мои суждения имеют элемент новизны, то только по принципу: новое — это всегда хорошо забытое старое.
И все, что мне удалось отразить в моих литературных работах и в моих экономических публикациях, не выходит за пределы обычного крестьянского здравого смысла и не несет в себе никаких особо сложных теорий. Я, может быть, даже принижаю возможные высоты человеческого духа, потому что меня больше интересует то, что может быть полезным и надежным в обыденной жизни. Очень боюсь «великих идей», от них до сих пор, кроме крови и несчастий, ничего не было в истории человечества. А вот от обычного ползучего мещанского здравого смысла были кой-какие положительные результаты. По крайней мере, людям легче жить со здравым смыслом и так называемой мещанской моралью — жаль, что она у нас не утвердилась, — чем жить с «великими и вдохновляющими» идеями.
Где-то я написал и хочу повторить, что люди не могут долго носить вериги, это не их должность. Все великие идеи — это для тех, кто любит в такие игры играть. Важна обычная человеческая жизнь, обычный человеческий мир.
Полностью согласен с академиком Моисеевым, который считает, что сейчас нет смысла думать дальше чем на 20 лет, что человеческие мозги слишком слабы, чтобы отгадать, куда нас сможет развернуть. Но ближайшие двадцать лет — это тот горизонт, о котором мы должны думать и можем хоть что-то придумать, чтобы жить.
И здесь мне, пожалуй, добавить к тому, что удалось сказать на съезде, нечего. Может быть, единственное в свою защиту: мне предъявляют претензии, будто долгосрочные перспективы и концепции меня не интересуют. Они меня очень интересуют. Но дело-то в том, что концепция в целом, куда нам идти, есть, она была разработана еще в 20-х годах; в 50–60-х годах ее обсуждали; и сейчас мы говорим примерно то же самое: это концепция общества, которое учуял в самом зародыше Ленин, после того как наступило отрезвление в 1921 году. Он бросил несколько идей, которые легли в основу нэпа, не успел их развить, а дальше жизнь повернула, к сожалению, в другую сторону, но это те идеи и методы, на которых может быть достигнут общественный компромисс и силы общества будут не задавлены, а смогут работать творчески. Я не верю в наше национальное самоубийство и знаю, что ваше поколение, Юрий Михайлович, а может быть, еще и наше что-то приемлемое найдут. Не проклятый же мы народ! Что же мы, самый несчастный, самый обездоленный у Бога, глупее других, что ли? Это тоже неправда.
Но меня очень пугает наша ближайшая перспектива. Я боюсь, что в экономике придется пройти через мучительный кризис, который затормозит наше движение вперед, прежде всего в экономической области и неизбежно — в других областях, в том числе и в политике. Я не верю в движение попятное, назад; даже как фарс — не как трагедия, как фарс — история вряд ли повторится. Но вот то, что мы приостановимся, ляжем на дно и какое-то время в обмороке будем лежать, прежде чем начнем двигаться дальше, — вот этого я боюсь.
Пока мне кажется, на данном этапе мы находимся в таком состоянии, когда лучший нравственный лекарь — это полный прилавок магазина. Люди настолько измучены борьбой за существование, борьбой за самое необходимое, нищетой, стеной вокруг себя, когда чрезвычайные усилия надо тратить на все элементарное в жизни, что это не может не порождать злобу, и непорядочность, и бесчестие, и вражду с соседом. Конечно, полный прилавок все болезни в нашей стране не излечит, но излечит хотя бы вот эти наиболее острые, наиболее безобразные.
И вот здесь я с вами согласен: у меня такая же неудовлетворенность экономическими решениями съезда, как у вас. То есть я бы сказал так: проблемы теперь понимают и видят все. И руководство видит, и съезд в целом, и понимает значительная часть населения. Но как бы все еще выбирают: предпринимать решительные попытки, чтобы справиться с этими проблемами, или продолжать еще какое-то время топтаться на месте и отделываться паллиативом? Но жизнь так стремительно развивается, что я не удивлюсь, скажем, если на осенней сессии правительство предложит бюджет опять с дефицитом, а съезд вдруг скажет: «Нет. Хватит». То, что год назад было невозможно. Но это я опять говорю о надеждах, хотя и реалист.
Ю. П. Демократизация, не подкрепленная позитивными сдвигами в экономике, — это очень коварная тактика. Известная: противопоставляя хлеб насущный хлебу духовному, лишали народ и того, и другого. Мол, конечно, при Брежневе академик Сахаров был в ссылке, но зато талонов на сахар не было. Так что вы, ребята, сами смекайте, что лучше…
Н. Ш. Значит, вы поддерживаете мою мысль, что главный лекарь сейчас, на данном этапе, и нравственности, и общественного состояния — это полные прилавки?
Ю. П. Конечно, я могу присвоить этой мысли ваше имя, но, поверьте, об этом думает любой нормальный человек, а вы просто саккумулировали эти настроения. Но меня, честно говоря, беспокоит отстраненное отношение наших сегодняшних лидеров к предлагаемым проектам оздоровления общества.
Попробую объясниться на исторических примерах. Падению дома Романовых, на мой взгляд, немало способствовала слепая вера в народ-богоносец — не может он, видите ли, поднять руку на помазанника… Сердце замирает от собственной смелости, но не кажется ли вам, Николай Петрович, что кое-кому сегодня трезво взглянуть на реальность мешает вера в народ-партиеносец? А ведь все это уже было… Столыпин, чью могилу в Киево-Печерской лавре сровняли с землей, пришел с мощной идеей экономического обновления державы и был погублен объединенными усилиями крайне правых и крайне левых. Первые не хотели уступать ни одной своей привилегии, впоследствии потеряв все их заодно с головой. Вторые в экономической стабильности видели угрозу своим социальным моделям. В результате на том же съезде народных депутатов постоянно звучала по-разному сформулированная разными ораторами любимая мысль Петра Аркадьевича про великие потрясения и великую державу…
Н. Ш. К Столыпину я отношусь крайне положительно. Наверное, историк скажет, что вы упрощаете, но для меня ваши суждения вполне приемлемы. Столыпин был надеждой страны, и начал он очень плодотворный процесс. Сейчас в какой-то мере сходная ситуация. Я прошу прощения за крайние формулировки, но говорю давно, хотя тут тоже нет открытий, что после 1929 года был рецидив крепостного права. Он продолжался три поколения. Сейчас вот начинаем чуть отпускать вожжи, но страшно то, что крестьянин-то остался ли? Очень больной вопрос. У председателей колхозов, а среди них есть умнейшие руководители, в сущности, тоже психология крепостников. Даже в замечательном обращении аграрников к съезду сквозит, что землю крестьянину, ежели на отруба захотели, не давать. С циничной точки зрения их надо слушать. Во многих местах, наверное, и не стоит раздавать, да и не возьмут люди землю — по разным причинам. Но что касается нашей многострадальной Центральной России, где крепостническая колхозная идея уже настолько скомпрометирована, то здесь я не вижу, и писал об этом, другого выхода, кроме как возврат земли крестьянам (право на отруба должно быть) и организацию мелких производственных кооперативов, вообще производственного кооперативного движения.
Другой разговор, сколько народа возьмет землю, но если бы даже из десяти семей в деревне взяла землю одна семья, то по продуктивности это означало бы сохранение уровня нынешнего производства, а если бы две семьи взяли землю, это был бы уже резкий скачок вперед. Аналогия со Столыпиным очень напрашивается, очень.
Поскольку зарубежная экономика — мой кусок хлеба, всегда сравниваю. Вот бывал в Китае. В экономической области они оказались умнее нас, успешнее нас. И более гибки, чем мы. Они реформу запустили все-таки гораздо удачнее. Может быть, самое первое их преимущество по сравнению с нами, что они не стали строить особо сложных прогнозов — какое общество их ждет впереди, — они просто начали с деревни, с элементарной задачи накормить народ, насытить внутренний рынок. А вот когда уже будет, простите за профессионализм, равновесие спроса и предложения и, может быть, предложения немножко больше, чем спроса, вот тогда давайте пойдем дальше.
Ю. П. Желание одной из политических сил монополизировать обновление страны — не новость. В свое время это привело к конфликту между социалистическими партиями, Гражданской войне и всему последующему. В результате новое общество в крестьянской стране стали строить под руководством партии рабочего класса. Знаете, я сам пишу в анкетах «из рабочих», но никто до сих пор мне толком не объяснил, почему пролетариат — передовой класс. Допустим, во времена Маркса и Ленина пролетарий стоял около машины, у какого-нибудь мотовилихинского парового молота, олицетворявшего научно-технический прогресс, но если следовать этой логике, то сегодня авангардом общества нужно объявлять энергетиков-атомщиков; но что-то не хочется… И вообще сам спор о том, чей класс «передовее», — все тот же, только замаскированный спор о власти над людьми. На съезде много говорили о монополизме производителя, о монополии власти говорили меньше…
Н. Ш. У меня не столько возражение, сколько комментарий. Теоретически, конечно, многопартийная система лучше однопартийной. Это история доказала неопровержимо: для баланса интересов, компромисса, учета разных слоев, разных интересов, конечно, многопартийность лучше. Но наша жизнь сложилась так. И сейчас я, честно говоря, пока не вижу реальной альтернативы. Она еще не выросла из общественной жизни. Весь спектр альтернатив находится в тех рамках, в которых живет наша одна партия. Не могу считать альтернативой этих ребят из ДС, смысл речей которых сводится, по существу, к требованию: «Отдавай Зимний назад!» Ну, отдадим, а кто его возьмет?
Не исключаю, что, может быть, появятся где-то в перспективе и многопартийные возможности, но они не могут быть на мелкой основе, неорганично выросшей из того, что мы имеем сейчас. Если бы кто-то мог предложить, нащупав, унюхав, что происходит, куда это ведет, какую-то реалистичную конструкцию, по которой страна могла бы пойти… Не исключаю, что она возникнет. Но сейчас я этого не вижу. Это тоже, наверное, признак моего консерватизма, но тоже и реалистичность, и здравый смысл…
Ю. П. Согласен, но мне кажется, нужно быть готовым к тому, что с появлением новых групп населения, таких, как кооператоры, арендаторы, фермеры, появятся и политические организации, защищающие их интересы. Возможно, даже возникнет организация, выражающая интересы крупной номенклатуры — нынешнего столбового дворянства…
Н. Ш. В принципе это возможно, но возможен и такой вариант, что правящая партия проявит в еще большей степени гибкость и абсорбирует, всосет интересы всех, и будет одно крыло защищать интересы кооператоров и крестьян, а другое — интересы вот тех бюрократов, которых все мы не любим.
Хотел бы, Юрий Михайлович, и я спросить вас. Мне, например, не нравится сама постановка вопроса о необходимости специального Закона о молодежи. Что за особая проблема молодежи?
Ю. П. Немного об истории вопроса. Комсомол, беря с коммунистов пример, в первые послереволюционные годы решительно расправился с альтернативным молодежным движением, став правящей молодежной партией. Потом, в соответствии со сталинизацией общества, он преобразовался в Министерство по делам молодежи и в этом своем качестве долгие десятилетия являлся прочным звеном командно-административной системы. Это не обличение: смешно утверждать, будто в тоталитарном обществе могла быть самодеятельная молодежная организация. Так не бывает. Корить комсомол за его прошлое так же нелепо, как обвинять человека каменного века в том, что он не пользовался железными орудиями. Естественно, что с кризисом командно-административной системы рухнул и авторитет комсомола. И в том, что теперь комсомол хочет вернуть утраченный авторитет среди юношества, нет ничего плохого. Но каким образом? Есть испытанный способ, заимствованный из нашего славного прошлого: нужно снова проявить заботу о той части общества, в поддержке которого ты заинтересован. Знаменем этой особой заботы и стала идея Закона о молодежи. Но ведь если в дефицитном обществе принять Закон о молодежи, дарующий ей некие особые льготы и права, начнется цепная реакция: будут приняты законы об инвалидах, домохозяйках, одиноких матерях… И начнется конкуренция этих законов, потому что все равно не будет хватать ничего, а вместо изобилия для всех мы снова получим изобилие льгот, не подтвержденных материальными благами.
И еще одна давняя тенденция меня очень беспокоит: дескать, для того чтобы всем стало жить лучше, кое-кого нужно окоротить. И вот неуклонно тех, кого нужно окоротить, становится все больше, а тех, кому на Руси жить хорошо, все меньше. Окоротили помещиков и капиталистов — не получшало, кулака и середняка — совсем худо стало, попробовали всех сразу окорачивать — спохватились… И вот снова в выступлениях некоторых депутатов на съезде зазвучал этот «окоротизм». В отношении тех же кооператоров, ученых или московской делегации…
Н. Ш. Насчет кооператоров — это какое-то, право, самоедство, оно меня очень огорчает. Ну что же такое, все прямо криком кричат: плохо, надо что-то сделать! Ну сделайте! Нет, хочется все изменить и не менять ничего! Это самоедский подход: «назло мамке уши отморожу». Но так только в детстве можно говорить. Вот привязались: пена, пена. А то пены в государственных магазинах мало! Но это привычная пена, это законная пена.
Конечно, пена. Конечно, в первых рядах идут самые отчаянные, предприимчивые — тут и жулье, которому не важно, на чем схватить, на чем урвать свое, но уже двинулся и порядочный человек по этой дороге, нет, вот и к нему, без разбора, ненависть.
Я не знаю, через какие испытания, несчастья, неудачи нам еще предстоит пройти. Никому не дано это отгадать. Выход из того тяжелого положения — морального, социального, экономического, политического, — в которое мы сами себя загнали, не может быть легким. И он не будет легким. И не может быть быстрым. Это будет выход поколений.
Я мог бы высказать несколько простых мыслей — банальных, но тем не менее они лежат в фундаменте всякого здорового человеческого общежития.
Среди этих простых мыслей я выделил бы первую: упаси нас Бог от любой крови. Ни одна проблема в мире никогда не решалась кровью, кровь всегда порождала гораздо больше проблем, чем она могла решить. Неважен вопрос, из-за которого пролита кровь.
В национальных всплесках маячат не только правовые выяснения отношений между собой, но и, скажем, стремление некоторых людей с крайними взглядами выйти, отделиться. Не вижу возможности без каких-то диких эксцессов решить этот вопрос, скажем, в прибалтийских республиках — Латвии, Эстонии, где половина или чуть меньше половины населения иноязычная. Если не будут учтены интересы этой половины, которая совсем не хочет рвать с тем, к чему приросла корнями, то что ж, будет кровь? И мой призыв к той и другой стороне — найти компромисс, он в конечном счете полезнее для всех, чем попытка выяснения отношений силой. Когда надо защищаться от внешнего вражеского нападения — дело святое. Я также оставляю за собой право не верить в эффект смертной казни, но я понимаю и те 80 процентов людей нашей страны, которые считают, что смертная казнь должна еще оставаться. Но это индивидуальный случай. Я боюсь крови под любым предлогом. И в этом смысле я — соглашатель, готов уступить любые позиции, если только запахло где бы то ни было кровью. Хотя, честно говоря, не хотелось бы уступать никаких позиций, которые принесло новое время.
Второй момент: на чем базируется социально-экономическая жизнь. Здесь мало будет загадочного, если опираться на обычный здравый смысл и считать жизнеспособным только то, что полезно, эффективно, вне зависимости от идеологической окраски. Сейчас не очень модно цитировать такого серьезного человека, как Дэн Сяопин, скажем, но разве он не прав, отсылая нас к вечной мудрости: «Не важно, какая кошка, белая или черная, важно, чтобы она ловила мышей»?
Так же и в отношении нравственных проблем: мы все что-то ищем, все что-то усложняем. Но сколько люди живут, ничего сильнее десяти заповедей и Нагорной проповеди, по крайней мере в истории христианской цивилизации, в истории индустриальных народов не было. Можно это развивать, обдумывать, но ничего сильнее не придумано. Конечно, это идеал, достижимый лишь частично, но в обыденной жизни — полезная человеческая мораль, очень четко сформулированная. И достаточная, если поколения, следующие за нами, в своей моральной ориентации будут пользоваться ею.
Ю. П. Мне кажется, мое поколение обладает таким нравственным мироощущением.
Н. Ш. А не торопитесь, Юрий Михайлович? Насчет такого мироощущения? Меня кое-что пугает. Например, стремление нажать на гашетку при решении конфликтных вопросов…
Ю. П. «Рожденные в года глухие пути не знают своего…» Вот это незнание пути — одновременно и наша слабость, и наша сила. Незнание «своего пути» заставляет быть терпимым и восприимчивым к другим точкам зрения, к чужим нравственным оценкам. Лучше не знать своего пути, чем быть слепым поводырем. Это честнее по крайней мере.
Н. Ш. Должен вам верить, но у меня есть одно, я сказал бы, капитальное сомнение. В 1968-м французская молодежь вышла на улицы, начала громить витрины, магазины, бузить, что называется, самым безобразным образом, причем бузить без цели и без смысла. Через десять лет из этих бунтарей получились нормальные люди. Так же как из тех, кто громил кампусы в США, через десять лет получились нормальные, спокойные граждане. Честно говоря, мне кажется, что количество добра и зла в каждом поколении более или менее в одной пропорции и количество мерзавцев и порядочных людей примерно одинаково. Но те, кто согласен нажать на гашетку и решить тем самым все вопросы, сейчас, мне кажется, как-то виднее. Может быть, я круто поставил вопрос? Все-таки у меня есть ощущение, что эти ребята жестче, чем вы, чем мы. А так ли на самом деле?
Ю. П. Полагаю, истина где-то посередине… Ослепленные мнимым всемогуществом классового подхода, мы совершенно упустили ту очевидность, что юноша от старика отличается гораздо больше, чем, скажем, буржуа от пролетария… Например, в тех же неформальных объединениях участвует в основном допризывная молодежь, если говорить о юношах. А потом женитьба, дети и нормальные обывательские — в хорошем смысле слова — интересы. И мне кажется, Николай Петрович, ваш пример с французскими студентами чрезвычайно показателен. Чрезмерная политизация общественной жизни, взвинчивание страстей, натравливание социальных групп друг на друга — очень коварная уловка, в результате которой к власти приходят самые неприличные режимы, ибо всех выпороть гораздо легче, чем всех накормить. Я где-то читал, что во Франции в политических партиях участвуют всего-навсего семь процентов населения, остальные 93 процента прекрасно живут своими личными проблемами, и, представьте себе, никто их не обвиняет в аполитичности… У нас соотношение примерно такое же, если только глухую ярость от пустых магазинных полок не принимать за растущую политическую сознательность…
Н. Ш. На каких-то этапах всплески человеческих настроений — это пусть кратковременное, но тоже участие в политике. В этом смысле пример — последние выборы: как остро, как участливо люди голосовали.
Потом, вы правы, процентов пятнадцать и остается. Остальные уйдут в семью, в повседневные заботы, успокоятся. До следующего всплеска.
Ю. П. Ну, я не уверен, что эти всплески будут совпадать с выборами.
Н. Ш. И я не уверен. Всплески бывают разные. Они могут быть и организованные — пример тех же выборов, но могут быть и стихийные. Бывают же ведь крайние, переломные этапы истории — кто знает, что нас ждет, может быть, какая-нибудь пугачевщина еще до конца не исключена из нашей истории. Я хотел бы думать, что исключена, что мы достаточно извлекли уроков, чтобы не решать таким способом свои проблемы, но… То Фергана, то…
Ю. П. Разумеется, в каждом поколении примерно одинаковое количество мерзавцев и порядочных людей, каждое поколение вступает в жизнь с примерно одинаковым запасом добра и зла, но в том-то и штука, что история или, точнее, конкретная историческая ситуация к разным поколениям предъявляет различные требования. Грубо говоря, в 20-е требовалось больше одержимых и бессребреников, в 30-е — больше палачей и предателей, в 40-е — больше героев и мучеников. Именно так и формируется физиономия поколения…
Н. Ш. Очень верная мысль.
Ю. П. Эпоха формирует поколения и одновременно формируется этим поколением. Жертвы застоя и его творцы — это примерно одно и то же. От моего поколения особого героизма, если не считать государственной романтики с ее БАМами и КамАЗами, не требовалось, но и на особую подлость нас не толкали. Правда, и мы особо с эпохи не спрашивали… Вот и получилось терпимое поколение.
Н. Ш. В сущности, это прекрасное качество.
Ю. П. А вот сегодняшнее поколение двадцатилетних развивается совершенно в других обстоятельствах, в эпоху жесткого выбора, а выбор всегда идет рука об руку с нетерпимостью. И тут налицо трагическое противоречие: без нетерпимости нет движения вперед, без терпимости нет гуманизма… Кто знает, может быть, поколения всегда так непохожи именно для поддержания некоей тайной исторической гармонии… Кто знает, если б в конце XIX — начале XX века не укоренилось роковое противопоставление революционера и обывателя, то не было бы «нашего паровоза», мчащегося по костям в неизвестном направлении… Впрочем, многие писатели предостерегали, пророчили, увещевали, но политика почему-то считает литературу прикладной дисциплиной…
Н. Ш. Затронув то время, конец XIX — начало XX века, вы напомнили мне о том непреходящем сожалении, которое я испытываю давно, размышляя о тех или иных поворотах общественной жизни. Мне кажется, хотя, конечно, смешно кого-то упрекать, но все-таки на том времени есть большая вина: именно тогда в среде творческой интеллигенции родилось в презрительном толковании слово «обыватель» и в презрительном толковании понятие «мещанская мораль». И это многое нам развалило и испортило в национальном характере и в общественном взгляде. Что значит — мещанская мораль? На каких принципах она держится? Не кради, не бей жену, не пей, соседей не обманывай, не хватайся за оглоблю при каждом вопросе, не сморкайся в скатерть, когда тебя в гости позовут, и т. д. В сущности, весь набор порядочности человеческой и есть мещанская мораль. Она не руководствуется стремлением переделать человечество — ну и что же, разве только то хорошо, что ведет на баррикады? В ней заложены человеческие вечные ценности, и самое главное — здравый смысл.
Мы сейчас пытаемся возродить нормальные человеческие отношения друг к другу, но я не знаю, сколько на это потребуется времени — настолько въелась в поколения неблагожелательность: «Кто виноват?» — «Сосед, ближний, ату его»; и вторая реакция: обязательная презумпция виновности, он — потенциальный враг… Конечно, грех опять винить людей, люди без крайней нужды негодяями не делаются. Но общество много десятилетий давало возможность развиваться тому низменному, что есть в человеческих душах. И пожалуй, сегодня за долгое время впервые обществом востребованы лучшие человеческие качества. Больше обществу негодяи не нужны. Нигде — ни в политике, ни в экономике, ни в сфере человеческих отношений. Разве это не внушает надежд?
Ю. П. Блажен, кто верует…
Работа над ошибками
Ему 35 лет. Коренной москвич. В прошлом — учитель русского языка и литературы, в настоящем — писатель. В Союз писателей вступил в 1981 году как поэт. Автор повестей «Работа над ошибками», «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», «Апофегей». Юрий Поляков — наш собеседник.
— С годом Белой Лошади вас, с выносливостью, терпением, новыми творческими удачами!
— Спасибо.
— Ваше имя сегодня — одно из популярных, особенно среди молодежи. А вот читатели так называемого промежуточного поколения высказывают мысль, что повести Полякова конъюнктурны. Вам приходилось работать на социальный заказ?
— В условиях гласности оформилось, проявилось, узаконилось то, что дефакто существовало всегда, и я ничего плохого не вижу в конъюнктуре, точнее сказать — в своевременности, остроте произведения. А пресловутый социальный заказ — это выдумки социализма. Это когда вызывает редактор писателя и говорит: «Товарищ Иванов, а не написать ли вам повесть?..» Я к этому отношусь с удивлением. Есть и другой заказ — самому себе: напишу-ка я на острую тему, вызову интерес, получу большие деньги. Но есть еще один тип социального заказа: писать о том, что тебя волнует. Я пишу по такому заказу…
Вот я работал в райкоме и знал уже тогда, что должен написать об этом. С «Апофегеем» то же самое. В «ЧП районного масштаба» я больше уделил внимания механике «аппарата», в известной степени по методу Хейли. В «Апофегее» вернулся к проблеме аппарата уже, так сказать, с общечеловеческих позиций: что думает человек, сидящий в президиуме, — думает о деле или сексуальных ситуациях? Власть и любовь… Что он выберет: любовь или власть? Человек, который суется в политику, должен отказаться от многого.
Упрекая меня в конъюнктуре, забывают, что мои повести были написаны в начале 80-х, их не печатали до перестройки… Какая уж тут конъюнктура!
— Долго лежали на той самой полке?..
— Не то чтобы лежали… «Сто дней до приказа» напечатали без специального разрешения цензуры. Редактор «Юности» Андрей Дементьев взял на себя ответственность за ее публикацию. В тот момент перелетел границу Руст, и в головах армейских чинов наступило полное затмение. Повесть уже была в печати, и запрещать ее было поздно.
— «Сто дней…» — это то, что вы увидели в армии?
— Да, это личные наблюдения, то, с чем мне пришлось столкнуться в армии. Это середина семидесятых годов, когда резко обозначилось уже заметное и ощутимое расслоение в обществе, где одни живут лучше, а другие хуже.
— Армия — одна из структур, которая переживает сегодня тяжелый период. Свертывание военного арсенала, с последующим сокращением кадров, усложняет и без того трудное социально-экономическое положение в стране. Все чаще мы слышим мнение, что армия должна стать профессиональной.
— Армия — одно из неотъемлемых звеньев системы. И естественно, в армии нашло отражение то, что наша не выбирающая выражения молодежь называет «звериный оскал социализма». В 30-е годы молодой парень приходил в армию из умирающего украинского села и был счастлив, что его оденут и накормят. У меня сложилось впечатление, что армия подзабыла, что времена изменились. В армию приходят другие ребята. Совершенно иное поколение, отличающееся во многом информированностью в различных сферах жизни. Если раньше половые отношения их мало интересовали, то теперь ребята приходят относительно подготовленными. Об этом говорят специалисты: медики, психологи. Игнорировать эту проблему — бессмыслица. А поскольку культура сублимации не развита, то все чувства сублимируются на мордобое.
В армии резко упала роль младшего командира, что наглядно выразилось в дедовщине. Сегодня важно повышать профессионально-педагогический, культурный уровень офицеров. Я наблюдал армию в социалистических странах. Солдаты, к примеру, приходят в столовую не строем, с песней, а сами по себе. Каждый, хотя бы в этот момент, чувствует себя «частным лицом»…
Я, конечно, не специалист и не беру на себя смелость судить, но в идеале армия должна быть профессиональной. Реально ли это экономически? Если да, то проблемы отпадут сами по себе. Но требовать улучшения армии от офицеров, уровень жизни которых ужасен, по меньшей мере легкомысленно…
— А проблемы школы? Вы учились в ней, работали учителем. Итогом стала ваша повесть «Работа над ошибками». Если в иных сферах общества ситуации меняются чуть ли не каждый день, то школьные перемены чаще только декларируются.
— При тоталитарном режиме школа повторила модель «государство — человек», в которой учитель — мини-руководитель детей. Учитель приказывает — ученик выполняет. В результате образование все время оказывалось в хвосте. Главное сегодня — деидеологизация образования. Очень важно отказаться от разделения истории на два антагонистических периода — дореволюционный и послереволюционный. Определить, когда было лучше — в первом или втором периоде, — смогут только те, кто будет жить в третьем. Должен уйти в прошлое и насильственный атеизм. Нельзя рассматривать религию с позиции марксистской догмы. На мой взгляд, в образование нужно вводить обязательные основы библейской мифологии и христианской морали.
— Ваше отношение к религии?
— По-моему, существует генетическая предрасположенность к вере. Вера и безверие — личный вопрос каждого человека. Кстати, в православной дореволюционной России среди интеллигенции, между прочим, были сильны атеистические настроения.
Долгие десятилетия вера подвергалась гонению, оставаясь тем не менее одной из немногих хранительниц нравственных ценностей. Что касается атеизма, то мы скорее все эти годы имели заурядное безбожие, а не атеизм.
— А вы человек верующий?
— Я человек пока неверующий, но по мироощущению, по интересам отношу себя к христианской культуре.
— Если вас понять, ваше творчество, во всяком случае до 1989 года, строилось на «трех китах». Один из них — комсомол. Вас трудно упрекнуть в незнании предмета, о котором вы пишете. В разговоре с Николаем Шмелевым вы дали ретроспективу молодежной организации. Напомню читателям: комсомол, беря с коммунистов пример, в первые послереволюционные годы решительно расправился с альтернативным молодежным движением, став правящей молодежной партией. Потом, в соответствии со сталинизацией общества, он преобразовался в Министерство по делам молодежи и в этом своем качестве долгие десятилетия являлся прочным звеном командно-административной системы. Это не обличение: смешно утверждать, будто в тоталитарном обществе могла быть самодеятельная молодежная организация. Так не бывает. Корить комсомол за его прошлое так же нелепо, как обвинять человека каменного века в том, что он не пользовался железными орудиями. Естественно, что с кризисом командно-административной системы рухнул и авторитет комсомола. И в том, что теперь комсомол хочет вернуть утраченный авторитет среди юношества, нет ничего плохого. Но каким образом?
Так вот: каким образом? Очень уж медленно избавляется наш молодежный Союз от аппаратного высокомерия.
На недавно состоявшемся Всесоюзном студенческом форуме можно было услышать, к примеру, мнение о том, что московский комсомол оказывал давление на ход студенческого собрания.
— Ну, московский комсомол мощный. В одном городе и райком, и горком, и обком — глубоко эшелонированная оборона. И она еще держится. Комсомол действительно долго был Министерством по делам молодежи, которое в какой-то момент собирало гигантские массы молодежи и направляло, куда нужно. Я начал об этом разговор в литературе. Когда-то я сам был секретарем комсомольской организации Союза писателей, членом райкома, горкома ВЛКСМ. Это была обычная история, когда человека, преуспевшего в профессиональном отношении, решительно вовлекают в общественную работу. Скажу честно, я и не сопротивлялся. Было два пути: либо ты участвуешь в официальном, либо неофициальном движении. Я по рождению, воспитанию не мог примкнуть к диссидентству. И я не считаю, что время работы в комсомоле — это впустую потраченное время. Все мы были заняты в этом хороводе. Но не все же были негодяи и идиоты. Нельзя, конечно, комсомол обвинять во всем, и я не согласен с тем, чтобы на него навешивать всех собак. Но сейчас у него есть шанс искупить свою вину — нужно организовать молодежное плюралистическое движение. И если он не использует этот шанс — это будет вина собственно комсомола.
— Пожалуй, это более приемлемый вариант. Но в острой полемике о том, каким быть комсомолу, слышатся голоса: а не распустить ли его?
— Я так не думаю. Партия ведь не распускается. Пока есть Коммунистическая партия, будет и комсомол. Так везде. Иное дело, когда есть другие молодежные организации.
— Такой вопрос: многие читатели склоняются к тому, что в «Апофегее» прототип БМП — Б. Н. Ельцин.
— Это, конечно, не Ельцин. Это художественный образ нового типа политического деятеля, который появился в годы перестройки как противовес командно-административной системе. БМП пытается ей противостоять. С одной стороны, он гуманист, но с другой — запутывается в силовых методах. И если БМП — плоть от плоти командно-административной системы, по законам логики Ельцин относится к такому типу. Это первый публичный скандал в высшем эшелоне власти, начиная с 30-х годов. Я отношусь к Ельцину с пиететом. Это фигура яркая, хотя некоторые поступки для человека, включившегося в серьезную политическую игру, кажутся странными.
— Вот еще ваша мысль: в каждом поколении примерно одинаковое количество мерзавцев и порядочных людей, каждое поколение вступает в жизнь с примерно одинаковым запасом добра и зла, но в том-то и штука, что история или, точнее, конкретная историческая ситуация к разным поколениям предъявляет различные требования. Грубо говоря, в 20-е требовалось больше одержимых и бессребреников, в 30-е — больше палачей и предателей, в 40-е — больше героев и мучеников. Именно так и формируется физиономия поколения.
Нынешнее поколение, как мне кажется, формируется под влиянием дебатов Верховного Совета. А что видится вам?
— Жесткая политизация. До революции, на мой взгляд, политическая атмосфера была лучше, чем после революции. В революцию идут, с одной стороны, люди идеально чистые, а с другой — те, кто недоволен своей судьбой, озлоблен неудачами. Но власть они берут вместе. Потом худшие отворачивают голову лучшим. Зло на каждом конкретном историческом отрезке сильнее добра. А в целом конечно же добро сильней…
Видите ли, с исторической точки зрения буржуазия была организатором производства, религия владела вопросами идеологии. Коммунистическая идея в начале и середине века овладела многими. Это была какая-то всемирная иллюзия. Мы, как всегда, через нее прошли с наибольшими потерями. Как вечный идеал, коммунистическая идея, безусловно, заслуживает внимания. Но на пути к власти большевики оказались нетерпимыми, что позволило прорасти зерну тоталитаризма. Для того чтобы одному классу стало лучше, нужно избавиться от другого. Такая теория. Чтоб лучше жилось одним, они пошли на уничтожение других. Этим и характерен приход к власти Сталина. Ленинская гвардия представляла интеллигентную часть большевиков. А потом началось уничтожение. Сталинизм рассматривают с разных точек зрения. Я предложил один из аспектов.
Вообще к политике я отношусь как потребитель. Все идеологии плохи тем, что они имеют свойство раздуваться и охватывать все сферы жизни. Марксизм как теория имел целью разобраться в отношениях пролетариата и буржуазии, а превратился в доминанту на сто лет.
— Если с прошлым более или менее ясно, то в настоящем «родимые пятна» сталинизма трансформируются в поиске — кого бы призвать к ответу. Так что разобраться в том, кто истинный истец, а кто истинный ответчик, довольно сложно. Недавно мне пришлось стать свидетелем такого диалога: «Вот ты, коммунист, работал в годы «застоя», неужто не видел, что творились безобразия, и не мог им противостоять?» И теперь я с легкой грустью хочу у вас спросить: а вы состоите в партии?
— Вы понимаете, сейчас как-то стало модно спрашивать: что ты делал до революции, что ты делал в период стагнации? Опасная аналогия. Подобная абсолютизация ни к чему хорошему, кроме как к социальным столкновениям, не приводит. Смешно наказывать тех, кто жил при стагнации. Да, я коммунист. Попробуйте в застойные годы работать в идеологическом отделе, не будучи членом партии. Если тебе, предположим, говорят: хочешь работать в отделе агитации и пропаганды, должен вступить в партию. Я этого человека не осуждаю. В условиях тоталитарного режима другого выхода нет. Подпольное диссидентство — это не мой путь. Почему я должен отказываться от легальных форм борьбы? А в то время это были легальные формы…
— А при многопартийной системе вы бы…
— Я был бы беспартийным. В Верховном Совете от крайне левых до крайне правых — все члены партии. В Государственной думе, Учредительном собрании не было столько писателей, сколько в Верховном Совете. Сильная политизация. Хорошим писателям некогда писать книги. Политикой должны заниматься профессионалы. Литератор все-таки должен заниматься литературой, и сегодня на многократные предложения баллотироваться в Верховный Совет РСФСР я отвечаю благодарностью и… отказываюсь.
— В таком случае, что нового у Юрия Полякова выйдет в свет в наступающем году?
— Студия имени Максима Горького снимает фильм «Я» по повести «Сто дней до приказа». В журнале «Юность» будет опубликована новая повесть о любви, о моем ровеснике, о том, что и мое поколение носит роковой отпечаток прошлого — мы замыкаем эту эпоху.
— Спасибо за интервью. Поздравляем вас и вашу семью с Новым годом!
— Спасибо. И вас — с Новым годом!
Возможно, я ошибаюсь
— Ваши произведения последних лет всегда находили болевую точку нашего общества, вы один из самых читаемых авторов. «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», «Работа над ошибками», «Апофегей» — все эти повести были событиями, но, что любопытно, продолжают вызывать читательский интерес и сейчас, когда, так сказать, пик их злободневности уже позади. Чем вы это объясняете?
— Вообще-то, объяснять это должна критика, но она у нас занимается другими делами. Я же, когда пишу, всегда стараюсь помнить о том, что меня будут читать. Все очень просто.
— Значит, вы работаете на читателя?
— А на кого мне еще работать? На вражескую разведку?! К тому же помнить о читателе и идти на поводу у читателя — вещи совершенно разные. Высказаться — еще не значит быть услышанным.
— Допустим. А как же быть с такой категорией, как «самовыражение»?
— Десятипудовая тетенька, занимающаяся перед зеркалом аэробикой, тоже самовыражается, но ходим мы почему-то на балет. Маяковский заявлял: «Я — поэт. Этим и интересен». По-моему, правильнее сказать: «Я — интересен. Этим и поэт». Впрочем, это вечный спор, и возможно, что я ошибаюсь. Но в одном я убежден: непонимание читателя всегда было страшной трагедией для литератора. И мне неловко смотреть, когда начинается игра в непонимание, позволяющая «побегать в гениях» людям, не истратившим и сотой доли той творческой энергии, которую тратит любой добросовестно относящийся к своему труду художник.
— А что вы думаете о нынешней литературной критике?
— Плохих критиков, независимо от их идейной позиции, часто зыбкой и переменчивой, я делю на две категории — приписывающие и предписывающие. Первые приписывают авторам несуществующие достоинства, вторые предписывают литераторам, как нужно сочинять. Иногда эти два свойства соединяются в одном лице, и мы получаем так называемых ведущих критиков…
— Насколько я понял, ваши отношения с критикой… не сложились… Это так? Или, может быть, вы на нее обижены?
— Скорее она на меня…
Знаете, многие критики напоминают мне обидчивых свах, которые очень серчают, если взаимная склонность между писателем и читателем возникла без их посредничества. Появляется ощущение собственной ненужности, а кто же это простит…
— Неужели нет хороших критиков?
— Есть. Не просто критики, а глубокие исследователи литературного процесса и общественной мысли, но сегодня их явно оттеснили горластые литературные поединщики.
— Да, в литературных войсках сегодня идет ожесточенная война. Это показали писательские пленумы, съезды. Какова ваша позиция, тем более что вы — секретарь правления Союза писателей России?
— Был. До VII съезда.
— У вас были разногласия с руководством СП РСФСР?
— Нет. Скорее взаимное недоумение.
— Но ведь есть и другая позиция. Многие ваши ровесники самых разных ориентаций именно сейчас активно включились в литературную и политическую борьбу.
— Это, как говорится, их бизнес. Я никого не осуждаю. Каждый живет в литературе, как хочет и умеет. Но только не надо доставать других осточертевшим за советский период большевистским вопросом: «С кем вы, мастера культуры?» От него ведь всего шаг до другого вопроса, очень нехорошего: «А с кем это вы, мастера культуры?» С кем… с кем… Да ни с кем! Поначалу я хотел назвать эту позицию «неприсоединением», но когда увидел, как группа писателей, чтобы ловчей было не присоединяться, соединилась в группу неприсоединившихся, мне стало смешно, и я понял, что нашел неточное слово, видимо, правильнее будет — «одиночество». Кстати, все эти мои соображения, высказанные осенью прошлого года в новой литературной газете «День», ужасно рассердили одного из ведущих «неприсоединентов» — известного критика Михайлова…
— Автора работ о Бунине и русском зарубежье?
— Ну что вы… Это — Олег Михайлов, а я веду речь об Александре Михайлове. Так уж повелось: если человек смешон, то злится он почему-то не на себя, а на того, кто не смог удержаться от смеха…
— Считаете ли вы, что вообще не нужно принимать участие в этой борьбе?
— Увы, это невозможно. Неучастие есть тоже форма участия. Речь о другом: по-моему, перед каждым литератором стоит выбор. Он может остаться или в истории литературной борьбы, или в истории литературы, или в литературе. В первом случае его вспоминают, во втором случае его знают, в третьем случае его читают. Последнее самое трудное, почти невозможное, испепеляюще непредсказуемое. Но только ради этого стоит садиться за письменный стол и пытаться. В одиночестве.
— А что вы можете сказать о сегодняшнем Союзе писателей? Нужен он или нет?
— Мне кажется, нужен. Разумеется, не как идеологическая, контролирующая надстройка (он таковым уже и не является), а как профессиональный союз людей, работающих в литературе. Времена крутые, и, может быть, Союзу еще придется заниматься не продовольственными пайками, а «па́йками». Есть, правда, и противоположная точка зрения, но ее, как правило, придерживаются или неписатели, или писатели с такой «широко разбежавшейся участью», что судьба СП для них малозначительна.
Сложность возникшей ситуации заключается и в том, что десятилетиями происходила — как и во многих других сферах — депрофессионализация Союза писателей, который постепенно превращался в своего Урода СОД — Союз окололитературных деятелей. Принимались не только плохие писатели, но и вообще неписатели, хотя среди них встречались люди весьма одаренные, но, увы, не в литературном отношении, в тогдашних условиях они этих своих способностей просто не могли реализовать, а членство в СП давало им права на относительно свободные формы существования в нашем зарегламентированном обществе. Но вот началась перестройка, лед, сковывавший неформальную инициативу, подрастаял, и люди с писательскими билетами в карманах потянулись к своим природным наклонностям. Вот почему сегодня среди членов СП СССР столько журналистов, политологов, депутатов, экономистов, экстрасенсов, бизнесменов, кооператоров, национальных лидеров. Это закономерно, ведь и Ульянов-Ленин в графе «род занятий» писывал «литератор». И тон в сегодняшней писательской жизни, увы, задают именно они, устраивая потасовки, напоминающие сцены из старых киношек, где каждый старается нахлобучить другому на голову торт, в результате чего все в бисквите. Жаль, что в эти драки втянуты и некоторые серьезные писатели. А обычные люди смотрят и говорят себе: «Не-ет, это не властители дум. И даже не инженеры человеческих душ. Это какие-то шабашники!» И вот результат: оборотистые кооператоры по-троекуровски выгоняют Литфонд РСФСР на улицу. А руководители СП РСФСР ничего не в состоянии сделать, — новые хозяева кабинетов с «вертушками» их просто посылают…
— А как вы относитесь к русофилам?
— Нормально отношусь, я и сам русофил.
— В каком смысле?
— В прямом. Живя в России, говоря по-русски, воспитываясь на русской культуре, не быть русофилом так же странно, как, живя, скажем, на Мальвинских островах, быть им. Хотя, конечно, случается всякое. Но я твердо убежден в одном: нельзя из своего русофильства (как из любого другого «фильства») делать профессию. Человек, извлекающий выгоду из любви к своему племени, мне так же несимпатичен, как человек, сдающий сперму за деньги. И будучи «филом» в отношении к своему народу, совершенно необязательно быть «фобом» в отношении к другим. Перетолковывая известный афоризм, можно сказать: свобода и интересы каждого народа ограничены лишь свободой и интересами других народов. По-моему, нынче, в пору взрыва национальных самосознаний, об этом забыли…
— Ваше отношение к событиям в Литве?
— Я потрясен. Литератор по роду своих занятий — миротворец, и у него может быть только один враг — антигуманизм. О моем отношении к трагедии в Литве, наверное, говорит тот факт, что я поставил свою подпись под протестом членов ПЕН-клуба в связи с событиями в Вильнюсе. Но я хочу верить, что кровавый итог заставит одуматься и тех, кто считает, будто все проблемы можно разрешить посредством разделения людей на «чистых» и «нечистых», на коренных и русскоязычных, на демократов и реакционеров…
— Вы — коммунист. Не собираетесь ли выходить из партии? Как относитесь к мнению, что КПСС — политический труп?
— В свое время большевики объявили все остальные партии покойниками и закопали их живьем. Живьем! Именно этим объясняются многие, мягко говоря, особенности нашей политической жизни советского периода. Это во-первых. А во-вторых, я не коммунист, а член КПСС, причем буковка «п» в этой аббревиатуре так же неадекватна ситуации, как фата на голове интердевочки. Поэтому сложносокращенное «КПСС» я воспринимаю, как целое слово — «Капээсэс», обозначающее некую субгосударственную структуру, в которую постепенно после прихода к власти превратилась большевистская партия. Кстати, это превращение было одной из форм преодоления большевизма, предсказанного Н. Бердяевым. И мне нынче смешно слушать, как некоторые люди уверяют, будто они в свое время вступили в передовые ряды по идейным убеждениям, а теперь-то разочаровались. Не надо песен! По идейным соображениям можно вступить в одну из партий, а в субгосударственную структуру «Капээсэс» люди — по крайней мере, моего поколения — вступали, ибо это было необходимое, не ими установленное условие самореализации во многих сферах жизни. Обыкновенный желающий нормально работать инженер, журналист, военный и т. д. в целом ряде ситуаций не мог не быть членом «Капээсэс».
Зато пристроенный родственник какого-нибудь партбосса имел возможность поиграть в беспартийность, а сегодня имеет возможность тонко морщить нос посреди всеобщей антисанитарии. Одним словом, я не собираюсь выходить из рядов с гордо поднятой головой и блистающими очами, точно узник-шлиссельбуржец, на котором вместо тюремного номера стоит номер партбилета. Зачем дешевыми эффектами искупать свои былые компромиссы? Жизнь, как известно, — это компромисс. Но при всей своей терпимости я никогда не соглашусь с теми, кто считает, что компромисс — это и есть жизнь. А в «Капээсэс» сегодня, в пору разброда, меня устраивает как раз то, что не устраивало в годы застоя: ее государственность. Поэтому, оставаясь членом «Капээсэс», как ни странно, я чувствую себя максимально деполитизированным в наше сверхполитизированное время, а это мне, литератору, как я уже говорил, необходимо. Но если «Капээсэс» из субгосударственной начнет снова превращаться в партию, да еще с большевистскими замашками, я спокойно, без шума, по-людски выйду из рядов…
— Любопытная позиция. А как в таком случае вы относитесь к происходящему в стране? Верите ли в шансы перестройки?
— То, что сейчас происходит в стране, конечно, никакая не революция, и слава богу! Это действительно, извините за банальность, перестройка — попытка перестроить общественно-экономическую жизнь страны в соответствии с моделями, которые в других странах показали свою изобильность. Только бы не вышло у нас, как с купленным на валюту импортным оборудованием, годами лежащим под дождем и превращающимся постепенно в металлолом — радость моего пионерского детства.
— Тогда другой вопрос, вытекающий из предыдущего: как вы относитесь к социалистическому выбору?
— Наверное, если бы у нас был социализм, например в шведском варианте, я бы выбрал социализм, но, поскольку у нас нет его, а ученые никак не договорятся, какое общество у нас все-таки построено, я бы предпочел просто разумный выбор — т. е. такое жизнеустройство, при котором будут соблюдены интересы максимального количества людей и по возможности всех социальных слоев. Мне вообще иногда кажется, что социализм и капитализм — это не общественные формации, а два мироотношения, уживающиеся в одной человеческой душе и в разные периоды жизни играющие различную роль. Скажем, юноша, в семнадцать лет жаждущий все поделить честно поровну, к тридцати может стать удачливым бизнесменом, а в шестьдесят пять отдать нажитые капиталы сиротам.
— Стало быть, вы разделяете новое мышление с его приматом общечеловеческих ценностей?
— Всякое новое мышление — это просто хорошо забытое старое мышление.
Но не в этом суть. Да, меня не устраивает марксистская зацикленность на классовой борьбе, которой, естественно, человеческая жизнь и история не исчерпываются. Но совсем не обязательно нашпиговывать себя «всесильным учением», чтобы понять: бывают в истории общества такие ситуации, когда именно классовые отношения между людьми становятся роковой силой, наподобие атомной энергии, превращенной в оружие. Именно это произошло в 17-м. Большевики сделали ставку на классовую рознь — и выиграли власть. А проиграли страну. Но примат общечеловеческого не отменяет классового, точно так же, как примат классового, обернувшийся на нашей земле кровавым потопом, не отменил у нас общечеловеческих ценностей. И я боюсь, что наша сегодняшняя общечеловеческая эйфория может аукнуться таким классовым Чернобылем, что следующая перестройка будет проходить где-нибудь в Приокском заповеднике под контролем ЮНЕСКО…
— Но разве новые люди, выдвинутые перестройкой, не гарантия необратимости перемен?
— А где вы видели новых людей? Просто из партера, в крайнем случае из амфитеатра, они пересели в президиум. Людей «с улицы» единицы, и не они делают погоду. Но не в этом дело! В свое время «пролетарская» революция жестоко расправилась с бывшими: «Служил царскому режиму? Пожалте к стенке!» А какому еще режиму мог служить подданный Российской империи? Королевскому, султанскому, кайзеровскому? Исключение составляли разве что профессиональные борцы, но и они часто сочетали служение революции со службой в различных тайных ведомствах. Сегодня вопрос о «бывших» не стоит, и слава богу! Мудрость или коварство (кто как понимает) создателей советской власти заключались в том, что они действительно разметали сословные перегородки, хоть волоском, хоть пальчиком, хоть клочком одежды всех прилепили к своему смоляному чучелку. У американцев есть примирительная идея о трудолюбивом разносчике газет, становящемся миллиардером. У нас — об энергичном рабочем пареньке, выросшем до генсека.
Когда раздаются призывы «поквитаться», я спрашиваю: с кем? Один мой знакомый литератор в годы застоя работал лифтером и писал чернуху, но на службу ездил в собственных «Жигулях» с дачи, которую купил его папа — большой специалист по руководящей роли партии в литературе и искусстве. Ну и кто он, мой знакомый, — жертва застоя или его барчук?
— По-моему, вы противоречите сами себе. Отсутствие новых людей — это хорошо или плохо?
— Это реальность, которую один может считать «хорошей», а другой — «плохой». И противоречив не я, а жизнь. Когда я вижу человека, пошедшего в политику, меня, честно говоря, меньше всего интересуют его политические убеждения. Я смотрю на него прежде всего с точки зрения физиогномики, и пусть человек с лицом мелкого снабженческого жулика распишет мне картины и пути всеобщего благоденствия, я ему никогда не поверю. Дурит он нашего брата! Давно, еще в пору студенчества, у меня случился доверительный разговор с одним, ныне уже покойным, профессором — очевидцем революции. Он мне признался, что довольно скоро сообразил: из всей этой затеи ничего путного получиться не может…
— Почему?
— И я тоже спросил: почему? «А потому, — сказал он, — что всем этим очень уж несимпатичные люди занимались, ущербные какие-то…» Тогда я с ним не согласился, ибо верил, что назначение политической идеи — облагораживать человека. Но теперь, пожив и поосмотревшись, понял: наоборот, назначение человека — облагораживать политические идеи. Мне грустно делиться этими наблюдениями, но присмотритесь к некоторым вершителям наших перестроечных судеб! Вот один — в его глазах горит желтый огонь бескорыстной веры в себя! Вот другой — телевизионный павлин, никогда не помнящий того, что сам же говорил вчера!
Вот третий — в своей горделивой напряженности он чем-то похож на добропорядочную даму, опасающуюся, как бы кто не напомнил ей о тех временах, когда она зарабатывала себе на жизнь общедоступностью… Неужели смысл любого переустройства исчерпывается строчками Звездинского:
У столиков наших сидят комиссары
И девочек наших ведут в кабинет…
Хотелось бы ошибиться…
— Я что-то никак не пойму: вы либерал или консерватор?
— Давайте оставим классификации до тех пор, пока в магазинах не появится хоть что-нибудь… Консервы, например…
— Хорошо. Тогда такой вопрос: вы автор первой довольно правдивой книги об армии — «Сто дней до приказа». Потом на эту тему высказывались, но первый удар приняли на себя вы. Я помню эти разгромные статьи в военной и сочувствующей прессе. А какие сегодня у вас взаимоотношения с армией?
— Как видите, в солдаты не забрили…
— А хотели?
— Литератор, нарушающий табу, должен быть готов ко всему. Так что я считаю отрицательную реакцию части военных, воспитанных на «воениздатовских» сказках для личного состава, совершенно естественной и закономерной. Но должен сказать: мыслящие военные на меня никогда не обижались и даже поддерживали, а соотношение думающих и бездумных в армии, по моим наблюдениям, примерно такое же, как и в других местах…
— Не связаны ли эти ваши наблюдения со слухами о возможном военном перевороте?
— Если бы мои убеждения зависели от колебаний политической ситуации в стране, то, наверное, в 1980 году я написал бы не «Сто дней до приказа», а какой-нибудь благостно-уставной текст, что мне, кстати, и советовали сделать на беседах в тогдашнем ГлавПУРе. Но сегодня, в пору гласности, в пору, когда земля ходит под ногами, я не вижу особой доблести в том, чтобы играть в дразнилки с обозленной, и подчас справедливо, армией. Говорю это вам как давний нелюбимец Министерства обороны. Меня вообще беспокоит та ожесточенная конфронтация, которая нынче возникла между людьми речевого жанра и представителями других видов труда, не только военными. Тот факт, что голова соображает, еще не значит, что она может существовать отдельно от тела. Кстати, первое время после выхода повести периодические издания меня постоянно дергали как непременного эксперта по делам СА и ВМФ, но постепенно мне удалось объясниться, что моя нашумевшая повесть, написанная по впечатлениям срочной службы, не повод, чтобы лезть со своими советами и рекомендациями в сферу, где специалистом я не являюсь…
Что же касается разговоров о возможном военном перевороте, то они чем-то напоминают мне слезные просьбы братца Кролика — «не бросать его в терновый куст»…
— Что вы можете сказать о фильме «Сто дней до приказа»?
— Что я могу сказать о чужой творческой работе? Повесть и сценарий послужили для режиссера Хусейна Эркенова лишь поводом для создания так называемого «авторского» кино. Многим очень нравится, многим очень не нравится…
— А вам?
— Я бы предпочел экранизацию. Но режиссер увидел так. Я уважаю чужую творческую индивидуальность и поэтому всячески помогал молодому талантливому режиссеру. В конце концов, если можно Сокурову, то почему нельзя Эркенову?
— Все ваши повести или экранизированы, или экранизируются. Наиболее удачная киноверсия, на ваш взгляд?
— Без сомнения, «ЧП районного масштаба» Сергея Снежкина.
— Но комиссия по российским госпремиям предпочла ей другую ленту на аналогичную тему — «Слугу» В. Абдрашитова и А. Миндадзе.
— Хорошая картина. Но авторы, насколько я знаю, не столкнулись с запретами и умело организованными трудностями ни во время съемок, ни тем более в вопросах проката, поэтому лавры им нужнее. Нам же со Снежкиным достаточно терний — лучшей награды эпохи гласности.
— А как вы относитесь к эротике?
— С интересом. Я вообще считаю, что уровнем эротического сознания во многом определяется культурный уровень общества. Долгие годы в нашей литературе в данном смысле господствовал соцреалистический канон, и если бы эти выхолощенные худпроизведения случайно попали в какую-нибудь другую цивилизацию и там попытались бы на их основе смоделировать земную жизнь, то пришли бы к выводу, что земляне размножаются при помощи деления или почкования…
— А теперь?
— А теперь, мне кажется, они решили бы, что все материальные и духовные ценности на Земле создаются при помощи возвратно-поступательных движений, производимых человеческими особями с некоторыми анатомическими различиями, а иногда и без оных…
— А подробнее?
— Подробнее в моем эссе «Об эротическом ликбезе…», опубликованном в журнале «Иностранная литература» (1989, № 5), и в книжке «Апофегей».
— Правда, что Театр имени Маяковского ставит «Апофегей»?
— Правда. И даже, наверное, скоро поставит…
— А что новенького?
— Новенькое — новая повесть «Парижская любовь Кости Гуманкова».
— Значит, в Союзе проблем уже нет. За рубеж потянуло? Кстати, а вам никогда не хотелось сменить страну проживания?
— Нет. Я, знаете ли, всегда считал, что живу в Отечестве, а не в стране проживания…
— А как же писатели-эмигранты — Солженицын, Аксенов, Максимов, Зиновьев, Войнович, Лимонов? Или они, по-вашему, родину не любили?
— Все они были изгнаны или выдавлены из страны, а это совсем другое дело. От остракизма никто не застрахован, и некоторые из названных вами, насколько я знаю, собираются вернуться… А главное, каждый сам выбирает себе судьбу: желание жить на родине или «охота к перемене мест» — это не есть достоинство или недостаток, это просто особенность того или иного человека. Слава богу, что уезжающих теперь перестали считать предателями, дело за малым — перестать считать дураками остающихся…
— Вернемся к «Парижской любви». О чем ваша повесть?
— Если вообще можно рассказать, «о чем повесть», то она о русских за границей. Была такая излюбленная тема в XIX веке, была, а потом вся вышла под влиянием известных политических обстоятельств. Теперь она возродилась. Российский подданный за границей бывал нелеп и забавен, но жалок он стал лишь в советский период нашей истории. Это очень грустно, и повесть моя грустная, но читать ее будет весело. За это я ручаюсь.
— И появится она, как всегда, в «Юности»?
— Да, в середине года…
— А почему всю свою прозу вы печатаете в «Юности»?
— Это мой журнал. С ним, с его главным редактором Андреем Дементьевым меня связывает очень многое, журнал насмерть бился за то, чтобы мои «непроходимые» повести увидели свет. И еще: интересно печататься в интересном журнале. Но печатаюсь я не только в «Юности», но и в «Московском комсомольце». Ведь я дебютировал в «МК» в 1973 году… И поэтому по многолетней традиции фрагмент новой повести я вынесу сначала на суд читателей «МК».
Апофегей союзного масштаба
— Юрий Михайлович, ваши повести «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», увидевшие свет на страницах журнала «Юность» с наступлением гласности, сразу стали не только фактом литературы, но и мишенью для ожесточенных нападок со стороны многочисленных оппонентов, некоторые из которых не могут успокоиться до сих пор. Появившийся чуть позже в том же журнале «Апофегей» уже не вызвал столь бурной реакции, хотя в нем довольно откровенно показана скрытая от многих глаз жизнь партийных функционеров. А опубликованная летом — осенью этого года «Парижская любовь Кости Гуманкова» на фоне нашей усложняющейся и ужесточающейся с каждым днем жизни вообще выглядит милым анекдотом на любовно-идеологическую тему. Такое снижение политической, социальной остроты ваших произведений — случайность, дефицит «закрытых» тем или свидетельство изменения некоторых гражданских, писательских позиций?
— Начнем с того, что моя первая повесть «ЧП районного масштаба» появилась в самый канун наступления гласности, зимой 1985 года, и появилась благодаря настойчивости конкретного издания — журнала «Юность», благодаря твердости позиции конкретного человека — главного редактора журнала Андрея Дементьева. Нынче многие литераторы не любят вспоминать тех, кто помогал им преодолевать «препоны и рогатки цензуры», скромно ссылаясь исключительно на свой талант и личное мужество. Кстати, если кто-нибудь думает, что сегодня цензуры не существует, то он заблуждается, просто она стала тоньше и безнравственнее, потому что у тех застойных «непускателей» с Китайского проезда была инструкция, утвержденная наверху, а у нынешних, как правило, личные и глубоко осознанные мотивы. Например, недавно меня пригласили поучаствовать в «Пресс-клубе» Авторского телевидения. И что же? Через неделю я наблюдал на экране свою безмолвную физиономию: ничего из сказанного мной в эфир не попало. Вот такая, понимаете ли, авторская цензура.
Что же касается, как вы говорите, снижения остроты моих последних вещей, то это совершенно естественный процесс. Эпоха «разгребания грязи» и «срывания всех и всяческих масок» заканчивается. Людям интересно читать о жизни, а не о грязи. Кроме того, «разгребателем грязи», или «чернушником», я себя никогда не чувствовал, а просто темы — комсомол, школа, армия, к которым я, следуя своему личному опыту, поначалу обратился, были настолько замифологизированы и затабуированы, что любое слово достоверности воспринималось читателями как откровение. Придуманной действительности социалистического реализма достоверность была просто не нужна, и в известной степени литература первых лет гласности была возвращением к нормам критического реализма. Точность — вежливость писателя. Увлекательность, кстати говоря, тоже. Это мой принцип. Кроме того, по моему убеждению, с возрастом писатель должен становиться добрее: чем глубже вникаешь в жизнь, тем терпимее становишься. От объявления, скажем, всех партократов монстрами до концлагерей всего один шаг. Кстати, сочувствующие мне читатели смогут проследить эту мою внутреннюю эволюцию по трехтомнику, который готовится к выпуску Санкт-Петербургским отделением издательства «Художественная литература» и «Библиотекой для чтения».
— В таком случае можно сказать, что в вежливости вам не откажешь. Хотя «вежливость» писателей в последнее время стала притчей во языцех. Правда, в данном случае имеется в виду не увлекательность их произведений, а яростный дележ власти, размежевание на лагеря, союзы. Каково ваше отношение к этому процессу и к какому «берегу» вы примкнули?
— Еще два года назад я считал, что разделение писателей на различные союзы, клубы необходимо, поскольку очень сильно разнятся их политические взгляды, идеологические позиции. Мне казалось, что такое размежевание будет способствовать примирению, так как люди окажутся в родственном окружении, страсти улягутся. Сейчас я вижу, что разделение приводит к еще большей конфронтации и, что меня более всего беспокоит, к новой политизации литературы.
Одну большую соцреалистическую клетку, выстроенную сталинизмом для литературы, многие писатели сменили на клетку поменьше и искренне считают, что свобода творчества заключается в свободе выбора клетки. Хорош писатель или плох, критике, как правило, все равно, ее гораздо больше интересует, свой он или чужой. Если свой, любая абракадабра тут же квалифицируется как новое слово в отечественной словесности, если чужой, то никакая художественность и читательская любовь не спасет автора от презрительно оттопыренной литературно-критической губы. И левые и правые в этом смысле одинаковые. Ладно еще, когда речь идет о служении какой-то политической идее, но, как правило, это просто мелкое прислуживание конкретной и сиюминутной политической группе.
Конечно, я не наивный юноша и сознаю, что абсолютную независимость в этом пронизанном всеобщей взаимозависимостью мире литератор сохранить не может, но ту внутреннюю свободу, о которой говорили классики, обязан. Подозреваю, нынче это нужно писателю не менее, а может, и более, чем в застойный период.
— Ваша творческая позиция довольно крепка, о чем можно судить хотя бы по тому, что прозу Юрия Полякова хорошо знают не только русскоязычные писатели, но и любители литературы за рубежом. Однако, как мне кажется, не все ваши вещи — «переводные». Думаю, зарубежным читателям будут непонятны некоторые реалии нашего бытия, сложности, с которыми сталкиваются герои, особенности их мышления и разговора. Как преодолевается этот барьер?
— Зарубежные страны — это не однозначное понятие. Если говорить о странах бывшего социалистического лагеря, то там читателям, полагаю, хорошо понятно все, о чем я пишу. Американцам или французам, конечно, понять нас труднее. Но сверхзадача писателя заключается в том, чтобы создать в своих произведениях такой уровень художественности, ради постижения которого зарубежные читатели старались бы понять и реалии нашего быта. Но это, конечно, очень трудно, почти невозможно…
Многие мои переводчики жаловались, что непросто сохранить особенности языка, найти аналоги для специфических выражений, игры слов. Никому так и не удалось найти эквивалент названию повести «Апофегей». Ведь это словечко, придуманное героиней, — не просто гибрид слов «апофеоз» и «апогей», это — образ жизни и мышления.
Но, честно говоря, это меня совсем или, точнее, почти не огорчает, потому что мой читатель, ради которого работаю, читает по-русски. И мне смешны некоторые мои коллеги, превратившиеся в коммивояжеров. Растолкав свои книжки по двадцати странам, они серчают на соотечественников, не желающих читать их работы. Конечно же они уверены, что виноваты соотечественники, грубые и нелюбопытные. Но я-то полагаю, что все как раз наоборот.
— Ваш «Апофегей» написан в 1987–1988 годах. С тех пор многое изменилось. В чем вы видите «апофегей» нашего времени?
— Наш «апофегей» заключается, на мой взгляд, в том, что люди, которые после упорной борьбы положили наконец руки на рычаги власти, гораздо лучше знают, как отстранять от этих рычагов своих противников, чем как при их помощи управлять страной.
Второй раз за столетие в пылу борьбы за власть разрушается то, чего ни в коем случае нельзя трогать, — так называемые государственные устои. Это похоже на то, как если бы противоборствующие силы в Голландии взорвали все дамбы и плотины, — страна, находящаяся, как известно, ниже уровня моря, была бы залита водой, и погибли бы все.
У кого-то, конечно, есть спасательные катера и даже яхты, кто-то уже успел «катапультироваться» за рубеж. Но у основной массы нашего народа нет даже спасательных кругов. И я, как многие, кто никуда не собирается «уплывать», смотрю на все это с тоской.
— Неужели вы не верите в спасение во время этого всеобщего «потопа»?
— Мне не остается ничего другого, как верить. Когда-то, еще молодым, «зеленым» студентом, я все допытывался у представителей дореволюционной интеллигенции, оставшихся в живых потомков дворянских семей: «Как же вы поверили большевикам, их вранью?» А теперь я понимаю — у них было безвыходное положение. Надо было верить в силу и успех новой власти. Только так можно было выжить. Наверно, и сейчас ситуация похожая. А ведь я еще принадлежу к той небольшой части нашего общества, которой перестройка принесла улучшение жизни. Для меня — это книги, спектакли, фильмы, и как результат — известное улучшение материального положения моей семьи. Но я, выросший в московском заводском общежитии и до конца не порвавший связей с этой средой, вижу: положение тех, кого старая пропаганда именовала «трудящимися», просто отчаянное. Телевизор — не холодильник, и бесконечными банкетами-презентациями на экране сыт не будешь. Просто какая-то чудовищная отечественная традиция: социализм строили за счет ограбления простого человека, капитализм начинаем строить за счет того же самого. Одним словом: «Белые приходят — грабят, красные приходят — грабят. Куда ж крестьянину податься?» А куда в таком случае подается «крестьянин», очень хорошо известно…
— Вас не пугает понятие «капитализм», который мы сейчас, как вы сказали, строим? Многие наши политические деятели предпочитают говорить о «социализме с человеческим лицом», или о «шведском социализме».
— Конечно, давать название неведомому пока еще нашему будущему строю сейчас опрометчиво. Мы так и не поняли до сих пор, в каком строе жили. Но, судя по всему, возникает нормальное классовое общество. Этого термина я не боюсь. История доказала, что эксплуатация человека человеком более эффективна, чем эксплуатация человека государством.
Но я боюсь, что мы опять получим не возникшую естественным образом общественно-экономическую структуру, а нечто спешно сколоченное, как раньше — социализм. Прежде говорили: построим социализм за две-три пятилетки! Сейчас призывают построить капитализм за 500 дней, за год… Та же штурмовщина, тот же чисто большевистский подход к истории, которую пытаются перекроить по законам, кажущимся в настоящий момент более перспективными.
Я не хочу сказать, что знаю истину в последней инстанции. Но я уверен, что действовать теми же методами, что раньше, нельзя. Если не на чужих, то хоть на своих ошибках учиться надо.
Человеческой натуре вообще присущи одновременно и капиталистическое, и социалистическое начало. И во взаимодействии, равновесии этих начал, очевидно, может возникнуть некая общественная гармония. В Швеции, часто приводимой в пример, сейчас началось наступление на социализм. Конечно, он дает какие-то равные возможности всем гражданам, но в то же время приглушает энергию человека, его инициативу. Надо как-то контролировать соразмерность в обществе двух этих компонентов — социализма и капитализма. Однако это возможно лишь тогда, когда отлажены все общественные механизмы, а этого наскоком не добиться.
Нельзя забывать, что в нашей стране за 70 с лишним лет вследствие целенаправленного идеологического воспитания социалистические элементы сознания у людей преобладают. Объяснить миллионам людей, воспитанным на социалистических ценностях, что молодые предприниматели, играющие в «римский клуб», по-своему правы, невозможно. Допустим, я, привычный к отвлеченному мышлению, социологическому моделированию, могу представить, что уже следующее поколение новых Артамоновых будет другим. Но человек, который, глядя на «роскошную» жизнь нового класса, не может отоварить свой единственный талон на водку или сахар, этого не поймет.
Мы долго издевались над системой американских жизненных стандартов. А ведь благодаря этим стандартам американцы сумели примирить непримиримое — различные слои общества. Система налогов, социальные гарантии и другие усилия государства направлены на то, чтобы дать возможность большой части населения поддерживать вполне приемлемый уровень жизни. Понимаете, антагонизм между человеком, имеющим старенький поломанный «Запорожец», и владельцем «Мерседеса» меньше, чем между теми, кто имеет хоть какую-то машину, и кто совсем ее не имеет. А у нас сейчас именно такая ситуация: при резком падении уровня жизни еще и резкая поляризация имущих и неимущих. Это — естественный процесс изменения в экономике, но в данном стремительном имущественном расслоении уже таится колоссальная угроза для нынешней власти.
— Многие экономисты и политологи считают, что в возникшей сейчас критической ситуации нас сможет спасти активное привлечение в экономику иностранного капитала. Другие же в этом видят «распродажу» Москвы и всего государства. Каков ваш взгляд на эту проблему?
— Я не специалист в экономических вопросах. Но мне кажется, что сам факт привлечения иностранного капитала пугать не должен — так поступают многие государства. Важно — для чего все это делается? Если для того, чтобы мы могли усовершенствовать наше отсталое производство, закупить необходимые товары народного потребления и продукты, — то пожалуйста. Но совсем другое — если доллары используются для того, чтобы очередной наш нувориш набил карманы и, отослав свой депутатский значок президенту, отбыл на место жительства за рубеж. Здесь должны строго действовать новые государственные структуры, если они действительно стоят на защите интересов государства и своих граждан.
Мы долгое время играли в интернационализм, когда наше государство преподносилось лишь как звено в мировой системе социализма. Наигрались, разорили страну. Сейчас пришло время разумного государственного эгоизма. И если учиться у Америки, то не только тому, как делать жевательную резинку, а тому, как надо блюсти государственные интересы, которые там — превыше всего. И свои отношения с новыми суверенными государствами, на мой взгляд, надо строить с тех же позиций. И свободолюбие нужно оплачивать из своего кармана, а не из кармана соседа.
— Сейчас очень трудно понять, в каком государстве мы живем — СССР, ССГ, СНГ… Каждый день приносит новые сюрпризы. Недавно, проснувшись, мы узнали, что живем уже не в Центре, не в столице Союза, а просто в Москве. Как вы, коренной москвич, к этому отнеслись?
— Москва — это такой исторический и геополитический центр, что от перемены расположения каких-то присутственных мест ничего не изменится. Для меня гораздо важнее географической символики те исконно российские земли, которые в результате административного идиотизма оказались по другую сторону намечающихся границ между суверенными государствами. Земли предков — это не торт с надписью «Дорогому другу в день рождения!». Съел — и забыл. Забыть могут политики. Народ помнит всегда. И припомнит…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Государственная недостаточность. Сборник интервью предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других