В первый том вошли ранние стихотворения и проза, автобиографические рассказы о детстве, отрочестве и юности.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Собрание сочинений. Том 1. Ранние стихи. С этого началось предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
С этого началось
Сочувствие
Не жалей того, кто скачет;
Жалей того, кто плачет.
Старая воробьиха сидела на крылечке скворечника, когда на ветке напротив неслышно появились скворец и скворчиха.
— Фь-ю-ю-ть! Фь-ю-ю-ть! Откуда это толстое чучело у входа в наш дом? — раздражённо спросил скворец.
— А ты будто и не знаешь. Ведь это повторяется каждой весной: только мы улетим, нахалы-воробьи вселяются в наш дом. У них есть свой, но он им, видите ли, не нравится!
Воробьиха, почуяв неладное, заволновалась: «Это, наверное, хозяева-скворцы, а Чик ещё очень плохо летает. Куда я с ним денусь? И, как всегда, нет растяпы-отца! Вот и тогда, в месяце вьюги, в дом лезла кошка, дети не оперились ещё, а его нет как нет… Что было бы, не клюнь я тогда кошку в глаз? Так и ссыпалась хищница с шеста.
Но надо переезжать… Не драться же со скворцами. Хорошо, что молодой хозяин не снял старую скворечню, ведь летом в ней даже лучше: не душно, а соломки и пуху я туда натаскаю загодя», — подумав так, она сердито позвала:
— Чик! Чирик! Чиф! Чек! Марш на улицу! — и, как только показалась голова самого любопытного и самого неопытного Чика, она перелетела на северную сторону ветлы, к старому скворечнику.
Всё обошлось хорошо: перепуганный Чик помчался за матерью, братья не отставали от него.
Воробьиха пересчитала детей, внимательно оглядела каждого, попросила откликнуться и, услышав их голоса, совсем успокоилась: «Все в сборе, теперь с ними можно поговорить».
— Весной мы будем жить в этом доме. Не вздумайте по забывчивости залететь к скворцам, у нас с ними неважные отношения. Поменьше попадайтесь на глаза скворцу: он не любит, когда ему пересекают дорогу. Особенно ты, Чирик, учти это, ты вечно мешаешься под ногами у старших, даже отец на тебя жаловался. А сейчас займитесь своими делами…
Юные воробьи были не на шутку перепуганы всем происходящим, поэтому никто не пожелал заняться своими делами. Тесной кучкой сидели они вокруг матери, им очень хотелось узнать, откуда взялись эти чёрные серьёзные скворцы и почему им, воробьям, пришлось покинуть свой родной дом. Воробьиха же не желала объяснять всего своим сыновьям. Поживут — поймут, не обязательно много знать в их возрасте. К тому же у неё не было зла против скворцов. «Летели из такой дали, — думала она, — голодали, наверно, мёрзли, и вдруг дом занят! Поэтому так быстро я с ребятами перебралась в старый дом, другая сидела бы, пока её за шиворот не выкинули».
В тот же час на южной стороне старой ветлы шёл разговор двух скворцов.
— Убрались… А кто чистить за ними будет?
— Да не ворчи ты. Отдохнём немного, и я наведу в доме порядок, — примирительно рассуждала скворчиха.
— Вот и прилетели — сказал скворец как-то очень торжественно.
— И день удачный выпал, — вторила она ему, — ветер тёплый. Талым снегом пахнет.
Скворчиха вскоре принялась за уборку, а скворец остался на ветке до поздних сумерек. Он то принимался петь, то молча вспоминал многое, связанное с родной ветлой. Здесь каждая ветка, любой сучок знакомы. Здесь он учился летать, здесь поймал первую в своей жизни букашку…
Воробей-отец большой любитель поболтать о том о сём с друзьями. Вот и в тот день, когда прилетели скворцы, он сидел среди приятелей, знакомых и незнакомых воробьёв на большом кусте сирени, перед домом бабки Авдотьи. Воробьёв собралось видимо-невидимо. Куст был увешан ими так густо, как не сидят листья на сирени летом. Разговор идёт шумный. Особенно всех волновало поведение скворцов.
— Прилетают и грубой силой выкидывают нас на улицу, а ещё неизвестно, для кого люди строят домики? Вряд ли для скворцов! Да, что они значат? Посвистят, покружатся три весенних месяца, и жди их до следующего года. То ли дело мы, воробьи, круглый год здесь и все переносим на своих плечах: и жару, и страшный осенний ветер, и голод зимой, — так говорил серьёзный голосистый воробей, и все с ним были согласны.
Страсти распалялись от вида двух пострадавших воробышков. Одному из них скворцы пустили пух с боков, второму наполовину выбрали хвост, видимо, очень упирался, когда его выселяли из скворечника.
Постоянный шутник — чернявый воробей, только появились пострадавшие, ехидно спросил: «Что, друзья, пожертвовали из своих запасов на утепление квартир уважаемых скворцов? Шутника одёрнули, а ощипанных воробьёв посадили на самом видном месте так, что их материальные потери возбуждали «справедливый» гнев против скворцов у всего воробьиного сборища.
Воробьи перебивали друг друга, каждый хотел что-то сказать первым, и поэтому от куста шёл такой треск, писк и скрежет, будто пришёл июнь и парни по дороге на гулянье завернули на огороженную ветхими жердями усадьбу бабки Авдотьи, чтобы нарвать с того самого куста пахучей, влажной от садящейся росы сирени.
Наш воробей несколько раз порывался вставить своё слово, его перебивали — слишком много здесь было молодых горластых воробьёв. Но все же он улучил момент затишья и громко сказал: «Пора пустить пух из самих скворцов!» Ещё громче зашумели воробьи.
На порог из дома вышла бабка. Куст теперь уже звенел. «Весна, — подумала старая, — ишь как стараются, с самого утра сидят…» И она, подойдя к кусту, беззлобно махнула рукой: «Кыш-ш-ш-ш, оголтелые!»
Воробьи поднялись круглым облачком и рассыпались в разные стороны, как горох по полу.
Подлетая к дому, воробей увидел свою семью у старого скворечника и всё понял. Это был старый воробей, испытавший на своём веку всякое. Горько сделалось ему, но он сдержался. Когда уснули дети и они остались вдвоём с воробьихой, он глухо проронил:
— Выжили… Где тут ждать справедливости?
Он собирался ещё долго проклинать скворцов, но воробьиха охладила его пыл:
— А зачем мы вселялись туда? Могли ведь жить в старом доме? Утеплили бы его, обжили. Всё ты уговаривал: и выше там, и дом новый, и речку видно.
Воробей как-то сразу сдался:
— Что ж, поживём здесь…
Но слова о справедливости запали в душу воробьихи, разбудили воробьиную гордость.
«Нас, воробьёв, унижают, нас ни во что не ставят. Да разве мы…» — закипала в ней обида, и её доброжелательность к скворцам пропадала так быстро, как тает падающая звезда в синем ночном небе.
А жизнь шла своим чередом. Вот уже какой день скворчиха высиживает птенцов, а скворец?! Скворец поёт. Только солнышко глаз чуть приоткроет, а уже на своей любимой ветке. Кругом — тихо-тихо. Неслышно исчезает сиреневая дымка утра в первых солнечных лучах. Стоит звонкая апрельская тишина. Солнце и нежность слышатся в скворчиных «фь-ю-ю-ю-и-ть, фь-ю-ю-ю-и-ть» и вдруг, словно на ветке рядом с ним оказались все птицы-певуньи: защёлкал соловей, зазвенел серебром жаворонок, затренькала синица. И это всё он — скворец! Любил птичьи песни и знал их все.
Когда старая ветла запушилась нежной зеленью лопнувших почек, в домике у скворцов появились беспомощные, крикливые дети. Они доставляли множество забот своим родителям. В их постоянно раскрытые рты скворцы весь день носили мушек, жучков, гусениц, червячков. Подует холодный ветер — скворчиха спешит согреть их своим теплом.
Уставал к вечеру скворец и роптал:
— Не могу понять, как это всё у них выходит? Прямо машины какие-то!
— Растут они, поэтому и аппетит хороший. Потерпи немного, скоро полетят — будут сами кормиться. Лето большое — отдохнём ещё.
— Да я шучу. Ребята у нас хорошие растут, крепкие, красивые — настоящие скворцы будут, не то что какие-то там воробьи.
Но случилось несчастье — погиб скворец… Улетел однажды пасмурным майским днём и не вернулся. Ждала его, горевала скворчиха, но мало слёзы помогают в беде, ведь у неё детишки. Думалось ей: «Вдруг не справлюсь? Кто мне теперь поможет? Время горячее — у всех свои ребята не выхожены».
И вот то, что с трудом делали они вдвоём, легло на неё одну, убитую горем и ослабевшую. Потух для скворчихи май и все дни казались душными и серыми. Она очень старалась накормить детей, голодала сама, теряла силы.
Старая воробьиха целое утро просидела на крыше своего домика и всё поняла. В час смерти помнится доброе. Пожалела о скворце воробьиха, вспомнила его чудесные песни и заботу скворца о детях, подумала: «Каково-то теперь скворчихе, достанется ей горя…» И сама не заметила, как стала приглядываться воробьиха к жизни соседей. Однажды среди дня улетела скворчиха и долго не появлялась. Надрывались в гнезде голодные скворчата, не по себе стало воробьихе от их крика, не смогла она улететь прочь с глаз долой от чужих деток. Вспомнилось тут и другое — старая вражда. Как посмотрят на неё воробьи, если… Воробьиха поймала себя на мысли о том, что она почти готова спасать от голодной смерти беспомощных скворчат.
А скворчиха-мать всё не появлялась, и тогда воробьиха решилась. Она проворно погналась за мухой, поймала её и, не присаживаясь, подлетела к домику скворцов. Четыре голодных рта тянулись к ней. Радостно забилось сердце: «Доверяют, как к своей тянутся!» Замолк один скворчонок, торопливо заглатывая муху, а воробьиха снова и снова подлетает к скворечнику с живностью в клюве.
Один за другим появились у дома скворцов Чик, Чирик, Чиф и Чек. Принялись вместе с ней носить всякую всячину маленьким скворушкам.
И вот… в тот момент, когда простофиля Чик сидел на крылечке у скворцов и, забыв обо всём на свете, наблюдал, как четыре скворчонка тянули каждый к себе принесённого им длинного червяка, вернулась скворчиха и неслышно села на любимую ветку скворца.
Сквозь густую, сочную листву она долго смотрела на Чика потеплевшими, усталыми от горя глазами…
Игорь и Лёшка
…Широкая сутулая спина Лёшки, короткие резкие взмахи рук. Чаще, чаще: раз — раз… раз — раз. Наращивает скорость Лёшка. За ним поднимается снежный вихрь, но уже отдельные кинутые вверх лёшкиной палкой хлопья снега попадают на горящее лицо Игоря. Для них в тот день ничего не существовало на свете, кроме желания победить друг друга. Они даже не видели, как проскочили, оставляя за собой снежный хвост, единственный контрольный пункт, он же старт-финиш, и в пылу борьбы вместо круга внутри овала пошли второй раз большой овал. Игорь и Лёшка несколько раз менялись ролью лидера, но когда ворвались на финиш, то оказалось не они первые… Ошибка. Как быть? Посчитали время на километр. У Лёшки и Игоря оно много лучше других. Весь наш лыжный народ решал, кто достоин защищать честь института. Игорь и Лёшка попали в команду. Они многозначительно посмотрели друг на друга. «Завтра покажет», — так можно было расшифровать их взгляд. Вечером накануне гонки танцы. Так лучше — легче отвлечься от волнений грядущего дня.
Игорь побежал к себе в комнату за носовым платком и увидел в коридоре Лешку, «колдующего» над лыжами, накладывающего про запас лишний слой мази на ночь. Тяжело и обидно стало Игорю: «Этому дубу оказали доверие, а он всё никак не бросит своих кулацких замашек».
На сон грядущий весёлой дружной гурьбой разгуливали по речке Серебрянке. Глухо потрескивал лёд в речке, чернели таинственными лапами ели, не разобрать, что ярче синело: звёзды или девичьи глаза. Хохот, морозная пыль, молодая радость.
Старт был дан в полдень. Чуть пригревало зимнее солнце. Временами налетал резкий сквозящий ветер. Красное, голубое, чёрное, синее, жёлтое скользило в разных направлениях по ровной площадке перед стартом. Тренеры совали в рот своим питомцам глюкозу, покрепче привязывали номера, просили не зарываться. Погода ясная, но не слишком холодная. Сегодня идёт зелёный норвежский «swix». Наш старший тренер достал из глубины своего обширного зелёного мешка баночку «свикса» и деловито, как-то очень обыденно, словно это была мазь Лаптева № 5, аккуратно клал ровный слой на скользящие поверхности лыж всех наших ребят и девчат, никого не выделяя, никого не забывая.
Лёшки не было видно. Нам достались по жеребьёвке два соседних номера. Решили: «Один — Игорю, другой — Алексею, если побегут, как вчера, мы не проиграем», — так считал каждый.
На старте вперёд вышел Лёшка, Игорь пристроился ему в хвост и не стремился обходить, впереди 18 км — ещё будет, где развернуться. Идут, наращивая скорость. Ветер посвистывает в ушах. Но вот поле обрывается — внизу мутно-зелёный, матово отсвечивающий лёд речушки и раскатанный, крутой двухсотметровый спуск. Игорь притормаживает, давая Лёшке возможность свободно маневрировать при спуске. «Ну, кажется, разрыв метров 10 есть», — подумал Игорь, проваливаясь вниз. Стремительно мчится, не выпуская из поля зрения Лёшку. Тот уже совсем рядом с речушкой, но вдруг Лёшка покачнулся, забалансировал на одной ноге и упал поперёк лыжни. «Что делать?» — пронеслось в сознании Игоря. — Я проткну его, если не сверну! Но куда? Налево — видны камни, вправо — бугор и лёд…» Стремительной птицей летит Игорь через бугор на хищно поблёскивающий матовый лёд. В воздухе, от резкого поворота на взлёте, его накренило, и он грузно ударился об лёд. Из глаз посыпались искры, пронзила боль, но он встаёт, осматривается — всё цело: лыжи, крепления, палки. Можно идти дальше. Боли в костях рук и ног. Хорошо бы полежать, но нужно идти. Кто заменит? Теперь заменять поздно…
Он с трудом взбирается на противоположный берег оврага. На мгновение останавливается и решительно отталкивается палками. Всё чаще и чаще. Вперёд через поле с торчащей через снег щетиной жнивья, через весёлые перелески, через притихший зимний лес. Игорю кажется, что рыжее промёрзшее солнце улыбается ему и машет косыми-косыми лучами приветливо, не по-зимнему ласково. Но почему так удивлённо и испуганно смотрят зрители на Игоря? Ему некогда думать над этим. «Дойду — разберёмся, а я дойду!» И он скользит широким резким шагом навстречу последнему километру, навстречу привычным крикам друзей: «Игорь — держись! Осталось 600 метров!»
«Но почему никто не просит: «Поднажми!» — Почему испуг на всех лицах?» — думает он. Последние красивые скользящие шаги, толчок — раз, два, три… Взмах флажка, и вот уже к нему катятся со всех сторон свои.
«Что с тобой, Игорь? Откуда эта кровь?». Игорь смотрит на себя: рукав ковбойской рубашки изорван, рваная рана у локтя, белеет кость, рубашка по самое плечо в крови. Теперь у него уже нет сил крепиться, ему становится жалко себя, закружилась голова, заходила кругом земля с лыжной станцией, электричкой на путях, высоким лесом и маленькими людьми, суетящимися вокруг.
В больнице руку сфотографировали в рентгеновском аппарате, сделали заключение: «В локтевой кости серьёзная трещина». В операционной промыли рану, почистили кость и зашили рваную кожу, бодро пообещав: «До свадьбы заживёт!»
Первым в палату к Игорю пришёл Лёшка. Ссутулившись, он протиснулся в белую дверь, как-то виновато улыбнулся своим хитрым скуластым лицом и сказал: «Из-за меня всё… Не повезло, чёрт возьми!» Помолчал, насупившись, и громко на всю палату: «Ты знаешь — мы вчера выиграли гонку! Вот здорово!» И он стал рассказывать про секунды, очки, про сошедших с дистанции, про все те боевые детали, из которых складывается смысл спорта.
И пыль от древних хартий отряхнув…
Сие написано в 1958 году.
Так давно, а не остыло —
жар молодого сердца нет-нет да пыхнет!
Село Рябово Вятской губернии. Середина XIX века. Сын священника Витя Васнецов в «работной» избе сидит на коленях старухи-стряпухи. Потрескивает лучина, горьковатый дымок тянется по каморке; течёт и течёт мерный речитатив:
Из того ли из города Мурома,
Из того села да Карачарова
Выезжал удаленький дородный добрый молодец…
Долог зимний вечер, и долга старинушка. Слушает мальчик — и хоть не в первый раз, а рад слушать ещё и ещё. Видит он богатырского коня Ильи Муромца.
Конь перемахивает с холма на холм, через леса, реки и озёра. Видит, как летит калёная стрела Ильи в страшное чудище — Соловья-разбойника, и как, пристегнув ослеплённого, окровавленного врага ко стремени, степенно выезжает Илья в чисто поле.
Витя знает это чистое поле. Ведь оно совсем рядом. Если встать, подойти к окошку, подышать, протаить глазок, то под серебряным сиянием месяца увидишь просторное поле, далёкие холмы — засыпанные по пояс снегом ёлки, бегущие нестройными рядами то выше, то ниже, к далёкому, тёмному, таинственному, сказочному лесу.
Из детских, замешанных на фантазии сказочных впечатлений, вырастает громадная любовь на всю жизнь к миру народного эпоса, к преданьям старины. Сквозь глубь веков различал Виктор Михайлович Васнецов величавую красоту ратных подвигов, свершений русских богатырей, чистоту помыслов далёких предков. Поэтому, когда на собраниях художественного кружка Репина и Антокольского в Петербурге читал былины Иван Тимофеевич Савенков, загорались молчаливым восторгом глаза воспитанника Петербургской академии художеств Виктора Васнецова, а медлительный окающий речитатив Савенкова уносил его на необъятные просторы России. Холодный, неприютный Петербург, сумеречно маячивший за окном серыми громадами домов, словно исчезал, растворялся, и Васнецов весь отдавался поэзии старины.
В те счастливые дни и родился первый эскиз «Богатырей». Прошло 30 лет, прежде чем на суд людской художник выставил эту главную работу. Несколько раз приступал Васнецов к «Богатырям», и от года к году углублялся, ширился величественный замысел. В 1876 году в Париже ближайший друг Виктора Михайловича В.Д. Поленов впервые увидел эскиз «Богатырей» — долго смотрел восхищённый. Видя, что Поленов глаз не может оторвать от этюда, Васнецов сказал:
— Если тебе понравилось — бери…
— А что ж ты думаешь — и возьму… — с несвойственной ему порывистостью ответил Поленов, а сам недоверчиво посмотрел в серо-голубые глаза Васнецова. Но не увидел в них ни облачка, ни тайной усмешки. Они были как всегда ясны, открыты и правдивы.
— Да знаешь ли ты, ясное солнышко, что это за прелесть? Да как ты можешь отдать его?!
— Эскиз как эскиз… Ничего особенного в нём не вижу.
— А я так вижу, и очень многое. Нет уж! Коли на то пошло, договоримся вот как: ты мне даёшь слово, что эскиз этот будет наброском к большой картине. Когда напишешь её, подаришь мне этот эскиз, но не раньше. Идёт?
— Идёт, пожалуй…
Васнецов исполнил обещанное. Он написал большую картину, которую знает у нас в стране каждый от мала до велика, а эскиз этой работы висит в поленовском доме на Оке.
Труден был путь художника к исполнению заветной мечты. Как-то во время учёбы Васнецова в знаменитой «Школе на Бирже» любимый учитель Иван Николаевич Крамской сказал молодому художнику:
— Гляжу я на вас и чувствую, что вы человек талантливый, но какой-то невысказанной души. Словно всё, что вы работаете, это ещё далеко не Васнецов.
Разговор этот происходил в первый год жизни Виктора Васнецова в северной столице. За плечами у молодого художника были годы ученья в Вятской семинарии и трудный, как у всех разночинцев, путь в искусство. И все эти годы талант молодого художника формировали два неотразимых влияния.
Первое, которому в конце концов суждено было одержать верх, — непреходящая страстная влюблённость Васнецова в величественную историю народа, запечатлённую в эпосе Древней Руси.
И второе, непосредственные впечатления жизни, неотвратимо зовущие к себе, требующие от чуткого сердца художника запечатлеть их в картинах, рисунках.
Художник со страстью, свойственной молодости, делает зарисовки вятских крестьян, спешит запечатлеть в дорожном альбоме интереснейшие человеческие характеры по пути в Петербург. Он самозабвенно работает над образами маленьких людей «холодно прекрасного» города в первый, самый тяжёлый период петербургской жизни. Сознанием художника целиком овладевают смелые яркие идеи Чернышевского и Добролюбова.
В семинарские годы Васнецов встречается с переводчиком на польский «Слова о полку Игореве» Адамом Красинским. От него он впервые услышал «Слово» и был буквально потрясён гениальной поэмой. А народные ярмарки в Вятке! Хороводы и святочные гулянья в Рябове! Походы на Дымковскую слободу!
Впечатлительная душа художника жадно вбирала в себя краски и звуки народного искусства. Эти важнейшие по своему эстетическому содержанию впечатления накапливались в сердце художника, но до поры не находили выхода.
Учителями Васнецова были И.Н. Крамской и П.П. Чистяков. За каждым его шагом в искусстве пристально следил Владимир Васильевич Стасов. За годы петербургской жизни Виктор Васнецов вырос в известного художника, стал постоянным экспонентом выставок передвижников, широким успехом пользовались его картины гражданственного плана «Военная телеграмма», «Книжная лавка», «С квартиры на квартиру». И всё же художник испытывал чувство глубокого неудовлетворения тем, что делал.
«После побоища» — полотно, закончив которое, Васнецов впервые ощутил, что долгие годы накапливавшаяся сила наконец нашла выход. В нём поэтически раскрывался мужественный облик «храбрых русичей», которые «сватов напоили, а сами легли за русскую землю». В картине запечатлён трагический мотив «Слова о полку Игореве»: «бились так день, бились другой, а к полудню на третий день пали знамёна Игоревы». Никаких следов крови, ужасов смерти не запечатлено на картине. Таким воспето поле битвы в «Слове» и в пушкинском «Руслане и Людмиле». Это поле вечной русской славы.
Картина была жестоко раскритикована в печати и, к сожалению, не понята друзьями. Репин, на глазах у которого прозрел Васнецов, горячо его поддерживал и до такой степени разобиделся на выступившего с холодным, явно неодобрительным отзывом В.В. Стасова, что написал тому о полном и окончательном разрыве.
Выйдя на свою богатырскую дорогу, Виктор Михайлович Васнецов за долгие годы титанического труда сделал неизмеримо много во славу русского искусства.
Гениальный рейд в глубь далёких веков в работе над панорамой «Каменный век» и грандиозная, масштабная работа по росписи Владимирского собора в Киеве привели его к признанию современниками и создали славу прозорливого историка и неподражаемого декоратора.
Кисти Васнецова мы обязаны наиболее исторически достоверному портрету Ивана Грозного. Поэтическую душу русского народа раскрыл Васнецов в своих полотнах на сказочные сюжеты.
Васнецова по праву можно считать великим национальным зодчим. Каждый, кто хоть раз был в Лаврушинском переулке, невольно любовался изящными архитектурными формами здания Третьяковской галереи, построенной по эскизам Виктора Михайловича. Также он автор ряда многих других неосуществлённых проектов.
Целую эпоху в граверном искусстве составляют новаторские работы Васнецова на тему пушкинской «Песни о вещем Олеге».
На протяжении всей своей большой творческой жизни Васнецов черпал идеи для своих прекрасных творений в сокровищнице народного искусства. Работая по заказу Саввы Мамонтова над проектом церкви для Абрамцева, он до ключевой глубины изучил древнее новгородское зодчество с его величавым Софийским собором и поэтической проникновенностью храма Спаса Нередицы.
От богатых знаний народной орнаментовки травчатого узорочья, древнерусской архитектуры и народных украшений идёт сказочность, поэтическая увлекательность декораций Васнецова к весенней сказке «Снегурочка».
Свидетельства современников говорят, что декорации к «Снегурочке» убедили всех в том, что Виктор Васнецов единственный и небывалый художник, создатель историко-фольклорного жанра.
Творчество Васнецова — удивительно глубокое, новаторское явление, поэтому ни один художник послеваснецовского периода не может всерьёз браться за исторический сюжет, за тему о национальном характере, не может работать в национальном стиле, не преломив в себе наследие великого художника.
В.М. Васнецов не оставил каких-либо литературных записей, очень неохотно рассказывал о себе биографам и заявлял, что он художник и поэтому всё о нём можно узнать из его картин.
Каков Виктор Васнецов как человек? Неповторимый, вечный, исконно-русский характер, мягкость в обращении с людьми, природный ум, необычайная скромность, огромное трудолюбие, чистота отношений с людьми и принципиальность — вот выделяющие его личность качества.
Многие крупные деятели искусства России не приняли революцию и эмигрировали за границу. Виктор Михайлович, ни часу не раздумывая, остался в Москве. И в ответ на лестные предложения иностранных друзей сказал, что «он родился в России, работал для неё и умереть хочет на родине, а его главные произведения должны остаться в России».
До последнего дня жизни великий художник не прекращал работы над грандиозным замыслом поэмы о семи сказках. Умер 23 июля 1926 года в родной его сердцу Москве.
Исполинская сила нашего народа утверждает в мысли, что никому не остановить на полпути нас — приемников светлого и могучего духа легендарных народных богатырей, воспетых великим художником земли русской В.М. Васнецовым.
Бабушкин печурок
Варежки
Приехала внучка, городская жительница, погостить у бабушки. Жила бабушка в рубленом доме с русской печкой. Хотелось бабушке порадовать, потешить любимую внучку. Дело шло к зиме. Села бабушка нитки прясть, а внучка рядом, на скамеечке пристроилась. От бабушкиных рук глаз она никак не оторвёт, засмотрелась — вьётся, закручивается в нитку мягкая шёрстка и сворачивается в клубок.
— Ба, а ба! А зачем ты нитки заклубочиваешь? Это чтобы баловник Мурзик клубок по полу катал?
— Свяжу тебе, Дуничка, варежки. Наступят холода — пойдёшь в них на улицу.
Пришла зима — устлала всё кругом белыми холстами. Одела бабушка Дуню в меховую шубку, ручки в белые пушистые варежки упрятала.
Вышла девочка на улицу, а там ребята в снежки играют. Постояла, посмотрела Дуня, как они из снега круглые мячики лепят и бросают друг в дружку, попросилась:
— Возьмите меня в снежки играть.
Битый час ребята бегали, бросались снежками, а когда устали, собрались и начали спорить: кто кого победил.
Посмотрела Дуня на бабушкины варежки, а они потемнели, раскисли от мокрого снега. Жалко ей стало новых варежек, да и руки озябли. Сняла Дуня варежки, видит — ладошки у неё красные, как у гуся лапы, когда он по снегу ступает. Заспешила Дуня домой. У крыльца её бабушка встречает.
— Что с тобой, внученька? Иззябла вся…
— Я, бабушка, твои варежки испортила, — и заплакала так, что слёзы катятся в два ручья.
— Да что ты, глупенькая… Мы их в печурок положим, они к вечеру опять как новые будут.
«Что ж это за печурок, который варежки лечит?» — рассуждает про себя Дуня, а спросить боится.
Взяла бабушка мокрые варежки и пошла к печке, а Дуня всё примечает. Видит в печке окошко, только оно тёмное, не светится. Бабушка в окошко руку с варежками сунула да там варежки и оставила.
Когда бабушка ушла на двор, Дуня подставила к печке скамеечку, встала на нее и, как бабушка, опустила руку в окошко. Тепло стало ладошке, притронулась к кирпичу — обжигает. А глубоко-глубоко, так что Дуня, поднявшись на цыпочки, едва достала, лежали её варежки, которые были горячие и пушистые.
«Так вот ты какой, печурок!» — улыбнулась Дуня.
Много раз выручал печурок Дуню. Промочит она ноги или варежки мокрые, печурок тут как тут — всё живо исправит.
Воробушек
Под застрехой бабушкиного дома поселились зимой воробьи да галки. Жили соседи недружно. Галки старались ущипнуть при случае воробьёв, а те тоже в долгу не оставались — таскали из галочьего гнезда солому и пух.
Раз во время очередной стычки вывалился из гнезда едва оперившийся воробушек да так и остался замерзать в снегу под окном бабушкиного дома. Когда Дуня увидела воробушка, он уж не шевелился, только клювик едва подергивался. Принесла Дуня воробушка в дом, а сама чуть не плачет: «Что же делать? Пропадёт воробушек!» И ту она вспомнила о печурке.
Лежит воробушек на бабушкином старом чулке в тёмном печурке, а Дуня встала на скамейку и смотрит за ним.
Прошло немного времени, слабо трепыхнулись у воробушка крылья и вдруг: «Чиф-чиф», — раздалось из печурка.
— Жив! Жив! Бабушка, он говорит, жив! — радовалась, скакала по дому Дуня.
Дали воробушку крошек, и вовсе повеселел пострадавший.
Подрос воробушек в бабушкином печурке. Воробьи быстро растут. Через неделю из печурка вылетать стал.
Вот какой у бабушки печурок.
Осенние листья
Шуршит, и всё тут
Иду по лесной дороге осенним солнечным утром. Слышу беспрерывное: «Шур-ши! Шур-ши! Шур-ши!» Это опавшие с деревьев листья под ногами у меня шуршат. Как просто, сложилось в незапамятные времена при хождении по опавшей листве и живёт в русском языке это слово «шуршит». Листья шуршат — слово живёт, красуется.
В шубах из опавших листьев
В середине октября с корзиной на согнутой руке в лес по грибы? Да что это я? В утренние часы трава в инее — в ночь мороз три-пять градусов. Каково грибам, вовремя не явившимся на свет божий? Вон опёнок на кочке — продрог, промёрз, что называется, до самых костей. Дотронулся до него, ну сущая ледышка! Так чего ты, грибник, чудишь? В прозябший, промёрзший лес по грибы направился! А разве не знаете, что не все в лесу такие простофили, как наивный опёнок?
Делаю полсотни шагов вглубь труднопроходимой липовой поросли. Вроде бы и не кустарник эти частые, склонившиеся до земли ветви липы, той самой, кудрявой, сплошь в сердцевидных с зубчиками по краям листьях, источающей в дни июльского цветения медовый духмяный аромат, а здесь, в лесу, сквозь её поросли не продерёшься — распластала вдоль земли ползущие ужами ветви.
Преодолев липовую поросль, оказываюсь на просторе — на крохотной лесной полянке, основательно за многие годы сменой зимы на весну, весны на лето, лета на осень, осени на зиму — укрытой толстым, непроницаемым для солнечных лучей слоем слежавшейся листвы. Обегая взглядом полянку, замечаю там и сям, на просторе и под стелющимися ветвями, бугорки наподобие кочек, насыпаемых кротами-рытиками, но, если разрыхлённый и вытолкнутый наружу грунт — работа крота, бросается в глаза, то приподнявшийся над землёй бугорок из спрессованных временем листьев интересен загадкой для непосвящённых. Кто-то таинственный или что-то неведомое силится выйти наружу, на свет, из-под плотного лиственного полога. В свой час, при совпадении подходящих для произрастания количеств влаги и накопленного почвой тепла, под кронами лип поднимаются бугорки, и из них, стоит только прорвать лиственный покров, являются на свет белые грузди — царственные особы наших российских лесов.
Белизна белых груздей с исподу, с изнанки, в тот момент, когда извлекаешь гриб из лиственного плена, ослепляет огромной, накопленной каким-то таинственным образом, в темноте, под плотным пологом, светосилой. Кладёшь белый груздь в корзину шляпкой вниз, и гриб ещё раз поражает особой светлотой — никогда не приходилось видеть такой изумительной чистоты белого цвета. Чистота и красота изящных округлостей груздей сродни совершенству форм плывущих белых лебедей!
…На застеленный льняной накрахмаленной скатертью стол хозяйка поставит сияющую фаянсовую чашу с белыми груздями, источающими лесной дух, изысканный аромат, и гулом восхищения непременно отзовётся застолье. А то ли ещё будет, когда гости распробуют хрустящий на зубах, пленяющий пряным соком с лёгкой горчинкой гриб!
…На полянке вокруг липы находишь двадцать, тридцать… до полусотни царственных грибов. Редко какой груздь выглядывает наружу из-под хранящей тепло и покой листвяной подушки. И зря, надо сказать, высовывается! Что таят в себе бугорки под сенью крон лесных лип, не каждый догадается, не всяк приметит манящие взор неровности на ковре, сотканном из листьев за много лет матерью-липой, за укрытие царственных грибов.
Мёрзни, мёрзни, глупый опёнок-плебей. Царственный белый груздь в ночные заморозки живёт-подрастает в укрытии, удачливым грибникам на радость.
Замечу под занавес: белые грузди в середине октября — отклонение от нормы; обычно в июле после бурных тёплых дождей, этак неделю спустя, появляются многозначительные бугорки под липами, а поскольку ни в июле, ни в августе, ни в сентябре порядочных дождей в 2010 году не было, а тепла земля набрала, получила с избытком — вот белые грузди и пришлись на октябрь.
Кудри иван-чая
По осени заплелись из засохших листьев и цветов седеющие кудри у розового в пору цветения иван-чая. Красиво закурчавились узенькие листики памятного, напоминающего о боях и пожарищах цветка.
Берёзовый фейерверк
Небо густой, плотной синевы от края и до края. Светолюбивые стройные берёзы в компании стремящихся их затенить елей и сосен, словно выпущенные из ракетницы, свечами выстреливают в небо, обгоняя хвойных, сестру и брата. Обогнали и радуются — запечатлели на небесной синеве мириады золотых листиков-бляшек. Сущий праздничный фейерверк!
Забронзовел
Дубок пяти лет от роду, не старше. Весь в крупных, резных, дворцового акантового рисунка листьях. От собственного довольства и гордости тем, что он так пригож, в октябре всеми листьями забронзовел дубок.
6 июля 1943 года
Бабушка вслушивалась в наш с мамой разговор, не переставая хлопотать у печки.
— Где проходил ваш концерт?
— В актовом зале… Школу приспособили под госпиталь — обычное дело. Помнишь, в Лопасне осенью сорок первого в средней школе медсанбат и госпиталь размещались?
— Помню. Из Стремилова везли и везли туда раненых, изувеченных. Одна территория с колхозом — бывшая гончаровская усадьба. Утром бегу на работу в контору колхоза, а санитары выносят из задней двери барского дома скончавшихся от ран бойцов.
— В актовом зале, как и во всех классных комнатах, — раненые. Провели нас в зал — там не счесть железных кроватей с тумбочками при них и раненые сидят, лежат, стоят, опираясь на костыли. Множество людей в белых халатах: врачи, медсёстры, санитарки; большинство — женщины. Посередине зала небольшое свободное пространство — как бы сцена. Не успели оглядеться, вошёл со свитой начальник госпиталя, подполковник медицинской службы, два просвета, две больших звезды, эмблема — чаша со змеёй на новеньких с иголочки погонах. Подошёл к нам. Улыбнулся отечески. Участливо спросил:
— К бою готовы?
— Готовы, — пропели мы хором.
Большой, внушительный в своём начальническом величии подполковник выступил вперед. Мы у него за спиной, что горсть воробышков под застрехой.
— Товарищи раненые и выздоравливающие, коллеги, перед вами выступят сейчас школьники Лопасненской неполной средней школы.
Первым, так договорились заранее, читал стихотворение Константина Симонова пятиклассник Виталик Перепёлкин. Росту он был поистине перепёлочного. Голос у него всё равно что колокольчик: пронзительный, звонкий, необыкновенно высокий.
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть жёлтые дожди.
Жди, когда метель метёт.
Жди, когда жара.
Жди, когда других не ждут, позабыв вчера.
У некоторых бойцов и наиболее чувствительных представителей медперсонала на глазах закипели слёзы. Виталика проводили горячими аплодисментами. Со всех сторон заставленного кроватями пространства к нему тянулись руки.
Теперь моя очередь. Страх сковал от маковки до пят. Ещё бы — это моё первое в жизни выступление перед множеством незнакомых людей, перед публикой, перед слушателями. Совсем иное дело — петь запомнившиеся песни Утёсова в кругу приятелей, школьных товарищей. Даже собьёшься — не беда: ничего не стоит поправиться, начать песню сначала. Они, мои друзья-приятели, и уговорили поехать в Серпухов. Многие начинают с подражания тем, кого признали своими кумирами. Мой кумир все военные и первые послевоенные годы — Леонид Осипович Утёсов. Я со всем вниманием, на какое был способен, когда он пел по радио, старался удержать в памяти краски утёсовского голоса. Мне по душе то, что в его исполнении на первом месте не вокальное начало, не сила голоса, а душевность интонации, характерная, только ему дававшаяся мужская проникновенность, берущее в плен обаяние тона. Утёсов пел сердцем. Это чувствовали, сознавали миллионы его поклонников.
Как я имитировал знаменитого певца, судить не мне. Весь наш концерт, и та песня, что решился петь в госпитале, в общем, вряд ли в радость, в утешение, но ведь и время — суровое, жестокое до крайности.
Начальные слова прозвучали тихо, испуганно, голос дрожал. Что же так? Сдаёшься? Ни за что! И понемногу стал выправляться, почувствовав поддержку слушателей.
О чём ты тоскуешь, товарищ моряк?
Гармонь твоя стонет и плачет.
И ленты повисли, как траурный стяг.
Скажи нам, что всё это значит?
Пытаюсь басить, растягивать по-утёсовски гласные и вижу на лицах перебинтованных, загипсованных, искалеченных бойцов желание подсобить, подтянуть, помочь взять высокую ноту.
Концерт для «раненых и выздоравливающих» происходил в конце мая, а теперь — разгар лета, шестое июля сорок третьего года. Мы с бабушкой вернулись с полдней, и она, отстранившись от печки, на кухонном столе разливает из подойника по крынкам молоко. Уже дно почти показалось, как она спохватилась.
— Что ж это я? Забылась грешная… Юра, где битон-то? (Лопасненцы перекроили французский «бидон» на более благозвучный, как им кажется, «битон».) Тебе на молокозавод идти — там до трёх часов принимают.
Алюминиевый, лёгкий, как пух, бидон наполняется молоком. Бабушка, накрыв горловину марлей, втискивает поверх ткани крышку и с хозяйской заботливостью наставляет:
— Юра, неси битон аккуратно, не вздумай вприпрыжку бежать.
— Ба, не получится. После утрешней косьбы да прогулки с подойником в руке на полдни мне бы ноги протянуть, соснуть часок в тёмном чулане — а некогда.
Анна Игнатьевна не унимается — ей не терпится что-то важное в деликатной форме, не в лоб, внушить мне.
— Я о чём беспокоюсь? Нельзя пролить даже капли молока. Запомни: «по капельке море, по былинке стог». В битончике три литра — наша капля в общий котёл. Плохо-бедно четыреста литров за год в помощь фронту, раненым в госпиталях.
Не пускалась она прежде в такие рассуждения. Значит, война каждому предъявила свой счёт. Чем ты помог фронту? Есть над чем задуматься. В самом деле, взять нашу семью. Бабушка, к примеру. Еле жива. Кожа да кости, а соберётся с духом, идёт на полдни, доит корову и сознаёт своё участие. Помнит, что два сына на войне, каждое мгновение помнит о них. Мама трудится за пятерых, по крайней мере. Уполнаркомзаг, колхоз, где на ней учёт, финансы, и чуть где затормозилось колхозное производство, бежит туда — вникает, советом и делом помогает, сил не жалеет. Сестра моя Галя ещё в школу не ходит, а по дому — первая помощница. На ней наш птичий двор: накормить, проводить на пруд утром, приглядывать за стадом гусей и уток, вечером загнать их во двор. Это всё её работа, и немалая… А я?
Загудел, запел пастуший рожок. Послышались приглушённые толстым слоем пыли хлёсткие удары многометрового пенькового кнута. А вот и бабушкин голос за дверью чулана:
— Вставай, касатик Юра! Мальчик, вставай!
Я поднимаюсь. Не мешкая, топаю к рукомойнику, плеснув на лицо две-три горсти холодной воды, утираюсь свежей холстинкой, сбегаю по лестнице на крыльцо и, набирая ход, бегу вниз по Почтовой к перекату на Лопасне. Босым ногам мягко, тепло, уютно — толстая подушка пыли на немощёной проезжей улице не успела остыть за короткую июльскую ночь. На перекате предпочитаю не прыгать с камня на камень, стремясь ног не замочить, а решительно, подтянув брюки до колен, вступаю в речную стихию. Вода в реке не холодная, но бодрящая, приятная на ощупь. Я спешу, спешу в колхоз — надо поспеть к наряду. Нарядчик, бригадир Алексей Иванович Ларичев, пока солнце не встало, успел отбить три косы.
— Твою с оттяжкой в полсантиметра прохожу — увидишь, что и это жало бруском сточишь полностью. Пойменный заливной луг под Борис-Лопасней за два приступа, утрешний и вечерний, должны одолеть, — вдохновляет меня фронтовик-лейтенант, с не из влечённой из позвоночника вражеской пулей. — Всех стариков поднял на это дело и вас, молодых орлов, не забыл. Трава страсть как хороша! Сам ходил смотреть: выше пояса и вся в цвету. Ну иди заправляться и скорее сюда. Двинем гуртом. Семь мужиков набирается. Иван Кузьмич Колесов, Семён — тьфу! — отчество забыл, Тупицын, Костиков Митрич, Константин Петрович Коннонов, Витька Муницын, Юрка Бычков, Лёшка Ларичев и примкнувшая Маша Кузовлева.
Избёнка, срубленная вблизи хозяйственного двора, как магнит, тянула к себе пролетариев, готовых воплощать в жизнь лозунг «Всё для фронта, всё для Победы» после того, как заправятся в щедрой на угощенье избушке.
Председатель колхоза «Красный Октябрь» Александра Алексеевна Аксёнова — хозяйка догадливая, женщина большого сердца. Труженик, получив в нарядной задание на весь рабочий день, шёл к избушке, и ему выдавалась через окошко миска картофельного пюре с куском мяса, краюха хлеба, большая кружка молока. Заправившись, все с охотой, хорошим настроением шли на работу. Добротный завтрак не входил в оплату труда. Забота о людях, разумная «нерасчётливость» председателя колхоза Аксёновой сторицею отзывалась на итогах работы, на урожайности, которая все военные годы била предвоенную.
Бригада косарей, «перекурив», отправилась на место сенокосной страды. Деды ворчали, жалились, что обильная роса расквасила обувку и вымочила порты.
В моей биографии косца шестое июля сорок третьего года — начало третьего сенокосного сезона. В общем, кое-какой опыт и стаж набирались. Помню, как в августе сорок первого в Маруихе, у восточной окраины Долгого луга, шло обучение, привыкание и втягивание в косьбу. В самом начале — так, детские игры: строил шалаш, вырезал и долго прилаживал рукоятку к ручке косы, окашивал, как мог, становище. И вот наконец мой первый проход вместе с мамой и тётей Нюрой, третьим в шеренге косцов. Трава на лесных полянах не то что в приречных лугах — довольно редкая, лёгкая, праховая. На ней-то я со своей кое-как отбитой моими детскими руками (десять лет только!) косой проходил обучение.
Видя, что у Юрика-Мальчика лезвие косы то и дело зарывается в кочку, бывший муравейник и даже просто пикирует в землю, мама терпеливо повторяет:
— На пяточку нажимай!
Я с большим старанием нажимал, и тогда случалось, что стальной носок лезвия косы взлетал выше головок лесных цветов, мама, бывало, аккуратно положит косу, свой бережно хранимый рабочий инструмент, на середину прокоса, подойдёт ко мне и покажет в какой уж раз, как с пяточки, чуть-чуть наклоняя носок книзу, вести косу по выгнутому полукругу, сбривая все до единой травинки, при этом не зарываясь в землю.
— Широко не бери, — видя, как вместо полукруга я стараюсь замахнуться на три четверти окружности, поправляла меня опытная Татьяна Ивановна, — быстро умаешься.
Два года прошло — к косе я привык, прирос, можно сказать, к её ручке и рукоятке. Вот ведь в какое ответственное дело включили. Только держись! Самый ценный по питательности луг нацелились сегодня убрать.
Встали вдоль дороги, бегущей к переезду через реку Лопасню. Сняли и бросили на траву верхнюю одежду. Перед тем как начать косьбу, бригадир для важности поплевал на ладони и сказал приготовившимся встать в цепь:
— Чтоб мне не отставать, не выбиваться из шеренги. Взялись! Ребятки, держитесь!
Последние слова явно относились ко мне и Витьке Муницыну. Меня и Витьку он поставил так, чтобы и спереди и сзади шли матёрые косари, деды. Все в цепи, кроме нас, двенадцатилетних, матёрые — мужчины непризывного возраста, а вот опыта, силы, сноровки им не занимать. Бригадир знал, что деды будут стараться показать себя, заткнуть за пояс «молокососов», и взял на себя заботу задать такой темп косьбе, чтобы не было в этом мирном бою потерь.
Лёшка-бригадир шёл передом, ведя широкий, как по шнурку отрезанный, ряд. Со стороны смотреть, он без усилий срезал высокую, густую, в венчиках распустившихся цветов луговую благодать. Мерный взмах косы — и целая охапка травы откладывается в пышный, высокий вал, образующийся у левого края прокоса. «Что ни взмах, то готова копна», — вспомнился не только мне одному Некрасов.
Один за другим косцы вступали в шеренгу. Взялись рьяно — свежие силы, утренняя прохлада, густая роса, как хорошая смазка, мягчила траву, облегчая ход лезвия косы. Косьба и весёлая, и трудная работа. Надо меньше полагаться на мышцы рук — больше работать корпусом, включать массу тела (впрочем, какая там масса у мальчишки, которому ещё не исполнилось двенадцати лет), и главное — сноровка.
Волнисто склоняющиеся под давлением идущего в откат длинного стального ножа стебли травы стоят перед устремлёнными на лезвие косы глазами. Вжик! Вжик! Вжик! Ряд при такой сосредоточенности выходит ровный, почти как у идущего впереди меня Константина Петровича. Важно не думать о движении косы, о том, как бы перед очередным вторжением лезвия в густоту травы не захватить тех самых, склонившихся волнисто стеблей больше, чем тебе по силам.
Бригадир, мах за махом, идёт передовым шеренги, не останавливаясь, не меняя темпа, словно он не устаёт вовсе. Лязг кос и сопровождающие его высокой частоты обертоны — музыкальное сопровождение сенокоса. Моя забота — далеко не отпустить Константина Петровича. Если упустишь, придётся подтягиваться до него, почитай, весь «перекур», а как хочется хотя бы на несколько минут повалиться на мягкий пахучий вал скошенной травы.
Митрич, подпирающий меня сзади, косой машет часто, наклонился вперёд, полусогнутый, навис надо мной — лучше не оглядываться. Подступает усталость. Кажется, вот-вот коса выпадет из рук. Когда же перекур? Но сдаваться нельзя. Приходится напрягать невеликие мальчишеские силы, чтобы из-за личной слабости, нестойкости не остановить движения всей шеренги косцов.
Бригадир остановился, отёр пучком травы лезвие, скомандовал:
— Перекур!
По прокосу своего ряда с косою на плече он прошёл в обратном направлении те сто шагов, что одолели мы. Алексей Иванович бросил косу в траву, сел на свою старенькую, засаленную телогрейку, скрутил цигарку, закурил. Любуясь его прокосом, приблизился к нему:
— Как красиво! Ровно, чисто…
— Да, косёнка чисто бреет… Ну как, Юрка, Митрич тебе ещё пятки на студень не обрезал?
— Висит на хвосте. Спасибо, ты косу мне отбил классно. Становится тяжело — остановлюсь и по косе: «Дзинь! Дзинь!» Направил лезвие и вперёд, бегом, бегом от Митрича, который косу медленно точит, по-стариковски.
— При косьбе не следует частить. Собьёшь дыхание, скапустишься — бабы засмеют.
Последующие ряды дались легче — пришло второе дыхание, как в беге на длинные дистанции или лыжных гонках.
К десяти часам утра роса испарилась со стеблей и листьев травы; косы по команде бригадира были подняты вверх и тут же уложены на полок прибывшей из колхоза с подкреплением телеги. Вооружившись привезёнными новенькими, свежеструганными граблями, принялись разбивать ряды. Посланные нам на подмогу бабы в ярких кофтах и длинных ситцевых юбках, раздувавшихся от ветра (они их поминутно гасили, как парашюты), ворошили, перетряхивали разбитые ряды, а мы зубоскалили, обмениваясь с ними солёными шутками, и не выпускали из рук новеньких граблей. С ними, полюбившимися граблями, разошлись по домам. Сиеста — полуденный отдых наступил? Для кого как…
Ещё не поднявшись на второй этаж, сидя на лавке у летнего рабочего стола, перочинным отцовским ножичком я вырезал на колодке граблей: «6 июля 1943 года». Эти грабли стали реликвией. Шестое июля — день начала исторической Орловско-Курской битвы.
Поднявшись наверх, застал бабушку в зале, слушающей радио. Особенно важный, значительный, подчёркнуто весомый голос диктора Юрия Левитана сообщал о танковых и воздушных сражениях небывалого масштаба. Впервые прозвучало — Орловско-Курская дуга. По названному в сообщении Совинформбюро, в течение одного дня, количеству подбитых танков и сбитых самолётов противника (это сотни единиц боевой техники) можно было понять, почувствовать, что там, на Орловско-Курской дуге, происходит решающая схватка двух противоборствующих армий. Как завершится сражение, можно только гадать? Нет! Тон сообщения Совинформбюро обнадёживал; видимо, исход сражения в Кремле был известен.
Бабушка, как только Левитан умолк, напомнила мне о нашей с ней ежедневной обязанности:
— На полдни пора идти.
Выйдя во двор, вылил на себя ведро воды, насухо вытерся махровым полотенцем и бодрым голосом прокричал:
— Ба, я готов!
Удивляюсь, как это бабушка и мама не научили меня доить корову. Тогда бы у насквозь больной, ветхой бабушки не было бы необходимости тащиться на полдни. Но вот не научили, поскольку такого и вообразить не могли. Мужчины в Лопасне отродясь коров не доили! Так-то вот. Предрассудок, да и только…
Мы шагаем вдвоём с отощавшей, изболевшей, в чём душа держится, Анной Игнатьевной вверх по Почтовой, идущей параллельно прямой как стрела Московской улице. В верхней своей части наша Почтовая, немощёная, вполне деревенская улица, поворачивает вправо и упирается в асфальтированное шоссе, центральную улицу райцентра Лопасня — Московскую улицу. Последние дома Почтовой стоят редко, отчего и справа и слева образовались лужайки с травой-муравой, на одну из которых мы присаживаемся отдохнуть. Бабушка заглядывает в подойник — не забыли ли чего. Вот угощение для Мурки — завёрнутый в чистую тряпку ломоть подового хлеба, посоленного крупной солью; там, в подойнике, ещё и ватрушка.
— Ватрушку съешь на полднях, пока я корову буду доить. Рассиживаться нам не следует. Смотри, Кирилловна уже за шоссейкой пылит, и Марья Тимофевна за ней ухлёстывает.
Я подаю бабушке руку. Она встаёт, благодарно целует меня в макушку:
— Юраша, подай мне палку, наклониться мочи нет.
Мы переходим пустынное шоссе; машины зелёного окраса, военные, теперь редкость, фронт далеко.
До полдней в Дубровке мы с бабушкой добираемся за полчаса. Пастухи облюбовали на окраине берёзовой рощи удобное для всех место. Хозяйка норовит на полднях поговорить с пастухом о своей коровёнке-кормилице. Ищут возможности завести такой разговор прежде всего те, у кого корова беспокойная, упрямая. Такой что кнут, что окрик, что ласка — знай себе прёт в чащобу и не выудить её оттуда. Наша Мурка — умная, послушная животинка. Её не приходится выискивать на полднях: стоит вблизи излюбленной ею большой берёзы и призывно мычит. Посоленную краюху в награду подаю ей я. Она заглатывает вкуснятину в мгновение ока и тёплым шершавым языком в благодарность лижет мою руку, заодно подбирает с ладони прилипшие хлебные крошки. Бабушка моет, протирает сухой, чистой тряпкой вымя коровы и, сев на раскладной стульчик, подвигает к себе подойник. Струи молока громко, гулко ударяют в жестяное дно, и вскоре под ловкими, привычными к дойке пальцами вскипает белая пенящаяся масса, молочная кипень.
Пока не у дел, обхожу по краю леса известные мне грибные места и вручаю закончившей дойку бабушке десяток отменных белых — столько смог донести в двух руках. Она нахваливает внука:
— Добытчик ты наш, Юраша! На жарево в пять минут собрал, — приговаривает и складывает грибы в ситцевый головной платок, связывает четыре конца крест-накрест.
Пускаемся в обратный путь. Каждый думает свою думу. О чём думает бабушка, можно догадаться: о прожитых годах, о детях и внуках, о тяготах войны, о своём, как она говорит, никудышнем здоровье. Лёгкие на ткацком производстве Анна Игнатьевна сгубила. Чуть что, малейшая простуда, и как следствие — воспаление лёгких. Единственное лекарство, дефицитное, конечно, это сульфадимезин, если правильно я выговариваю мудрёное латинское название.
У меня же в голове после полдней одно — грибы пошли! Надо как-то выгадать кусочек времени и сбегать в Дубровку за белыми. Где ещё такой лес встретишь! Чистый, прозрачный березняк в поре наступающей спелости одаривает лопасненцев несметным количеством белых грибов. Сущий грибной рай. Если удавалось выбраться в Дубровку на второй или третий день после тёплого июльского грибного дождя, то без полной, как у нас говорят, с краями, корзины белых я домой не возвращался. В мою, средней величины, корзину вмещалось 180–200 грибов. Это были классные белые грибы. Судят о качестве белых не по окрасу шляпок — многообразие оттенков коричневого тона не в счёт. Это радость для глаз, и только. С исподни, с изнанки шляпки белого гриба и нужно судить о его ценности. Из Дубровки (видимо, в стародавние времена здесь шумела широколистая дубрава — отсюда и название) в моей корзине прибывали на бабушкин кухонный стол белые грибы высшего качества. Выставишь их все разом на столе вверх ножками и любуйся: изнанки шляпок белые, с лёгким, едва различимым кремовым оттенком, а ножки — это другое дело, они обычно успевают слегка загореть на солнце. Грибы в Дубровке редко достигали перезрелого возраста, когда шляпка большущая, в пядь, а испод её уже начинает зеленеть или позеленел вовсе.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Собрание сочинений. Том 1. Ранние стихи. С этого началось предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других