Почему я пишу эту повесть? Это попытка вспомнить и обрисовать чувства и поступки людей, прошедших через одни из самых мучительных периодов нашей истории. Эти времена, надеюсь, никогда не вернуться, мир стремительно меняется.Читатель, оглянись. Там, далеко-далеко позади – размытые временем, тающие в нашей памяти силуэты наших предков. давших нам жизнь, тяжким и скорбным трудом строивших дорогу, по которой мы сейчас идем.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Серафима предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3
Их выгрузили на станции Шокай. Плоская, выглаженная ветром до горизонта степь слабо трепещет больными седыми волнами высохшей травы. Безбрежный, стылый ковыльный океан, перечеркнутый тусклой, туго натянутой сдвоенной струной рельсов. Посередине океана рельсовый путь раздваивается, троится, и к нему жалко и сиротливо жмется разлапистое, трудно растущее из каменистой почвы саманное станционное здание. Десятку беспорядочно и разрозненно сложенных саманных домишек с плоскими земляными крышами бесконечно тоскливо здесь, и они пытаются разбежаться прочь в ковыльную степь, но пастух-ветер свистящим кнутом вновь и вновь собирает это стадо, привязывает занудливо свистящими нитями к стальной рельсовой струне. Ветер никогда не утихает, железом по стеклу свистит в проводах, злорадным степным демоном завывает в печных трубах, забирается за пазуху, рвет платок с головы, забивает глаза тонкой степной пылью.
Их выгрузили из вагона на истоптанную щебеночную насыпь, под холодное грифельное вечернее небо — три десятка стариков и женщин со жмущимися к ним, закутанными в платки детьми. От первого вагона подошел комендант поезда, перетянутый ремнями поперек и наискось.
— Где начальник станции?
— Здесь я, здесь, — начальник оказался бабой неопределенного возраста в телогрейке и платке, на которой нелепо сидела фуражка с зеленым околышем.
— Значит так. Примешь их до утра, разместишь, утром за ними приедут. Кипяток-то хоть у тебя есть? Ну ладно, смотри у меня! Так. Вот ты, с усами, — комендант поманил пальцем с грязным ногтем. — Как фамилия? Вернер? Вот ты, Вернер, назначаешься старшим. Отвечаешь за порядок головой. Чтобы все было в норме. Ясно? По вагонам! Давай отправление.
В крохотном зале станции была одна скамейка под тусклой, мигающей голой лампочкой. Ветер позванивал стеклами в подслеповатом окошке. В углу печка-голландка чуть теплилась угольным теплом, и можно было погреть немеющие руки.
Эта ночь была бесконечной. Сима забывалась в вязком полусне, кренясь к прикорнувшей рядом Нине, но ветер истерически взвизгивал в печной трубе, и она просыпалась, оглядывала маленькую комнатку, набитую вповалку спящими, шевелящимися привидениями, слабо освещенными неверным, красноватым колеблющимся светом.
Младших удалось пристроить на скамейке, закутав в одеяла. Иосиф Михайлович не спал, он согнулся у печки, подкладывая изредка угольки в ненасытную топку, и тогда освещалось рельефными бликами лицо, прорезанное угольными, глубокими сабельными тенями. Мерзли и затекали ноги, пробирала и колотила мелкая дрожь, и Сима осторожно, чтобы не задеть лежащих, пробиралась поближе к печке, трогала озябшими руками теплый печной бок.
— Ну что ты не спишь, Симочка? Еще до утра далеко, нужно поспать. Завтра у нас трудный день.
— Не спится, Иосиф Михайлович, все какие-то плохие мысли. Да и холодно, никак не согреюсь.
— Вот, возьми мое пальто, я у печки, и мне все равно не уснуть. Обязательно поспи.
— Я боюсь за ребят, как они все вынесут. Особенно за Риммочку, она вчера сильно кашляла. Я все думаю, за что Бог посылает им такие испытания? Ну, мы — взрослые, нам легче, а детям…
— Симочка, Бог здесь совсем ни при чем. Зло на земле творят люди и только люди, — он помолчал. — А наш христианский Бог… наш милосердный христианский Бог безучастно наблюдает за всем этим безобразием. А нам остается только терпеть. Вот кончится война… Ну все, иди спать.
И снова — бессильная, обрывающаяся нить голой лампочки, снова мохнатое, катящееся чудовище наступает на Симу, плюется зловонной комендантской слюной, ревет, и ей нужно руками и спиной защитить детей, не отдать их чудовищу. А ноги приросли к полу, ватные, вялые руки не могут подняться, и она просыпается с сильно бьющимся сердцем. Проснулась, кашляет и плачет Риммочка, и Сима берет ее на руки, успокаивает, дает попить из бутылочки. Грязно-серая предрассветная жижа сочится из окошка. Еще немного потерпеть…
Утром все чувствовали себя разбитыми, сипели разрушенными голосами, смоченными носовыми платками протирали детские личики, пили тепловатый кипяток, пахнувший ржавчиной и станционным сортиром. Вчерашний ветер сеял мелкий злой дождь, но к полудню солнце прорвало тяжелые, свинцовые пласты облаков, и оттуда, от солнца, проявилась медленно ползшая пара быков. Солнечные лучи осветили их ярко-рыжие, как Геркина голова, спины и зажгли янтарь рогов. Быки были запряжены в длиннющую повозку, мажару, с крутыми деревянными ребрами, перевязанными лохматой веревкой. На мажаре приехали придурковатый ездовый в залатанной телогрейке, рваной солдатской ушанке с торчащими врозь ушами, и круглый «боровичок» в малиновых петлицах, отрекомендовавшийся комендантом поселка номер двадцать четыре.
«Боровичок» из полевой сумки вытащил лист бумаги и долго мучился с трудными немецкими фамилиями. Все сошлось, кроме одного, старого Фельдмана, умершего по дороге от сердца. Представители Органов работали четко, вот только с Фельдманом случился прокол, но комендант напишет докладную, там проверят и снимут с него этого Фельдмана.
— С этого дня вы поступаете под мой надзор, — расхаживал перед нескладно сгрудившимися приезжими комендант. — Раз в неделю должны являться ко мне в комендатуру на отметку, отлучаться из поселка — только по спецразрешению. А сейчас — вещи, малых детей и кому трудно ходить — грузить на подводу, кто может ходить, пойдет пешком. До поселка отсюда — двадцать восемь километров, к вечеру доберемся.
Разъезженная грунтовая дорога, чуть виляя, тянется по ковылистой, с редкими колючими кустами карагандика равнине. Тягуче-торжественно ступают рыжие быки. Их морды, с вялыми, стеклянными струйками слюны, свисающими из жующих ртов, с одинаковыми белыми пятнами на лбу, одеты, как в раму, в деревянное двойное ярмо. Быки забирают влево, чтобы схватить на ходу травинку на обочине, и тогда ездовый хлопает их по бокам длинной тонкой палкой. «Цоб! Цоб, клятые, чтоб вам пусто было». Считается, почему-то, что быки понимают слова «цоб» и «цобэ» — право и лево. Осеннее солнце припекает, у Симы начинает двоиться перед глазами, наплывает тягучее марево, и она хватается за борт мажары, чтобы не упасть.
— Уступите место женщине, пусть отдохнет немного, на ней лица нет.
Сима усаживается на краешек подводы, и голова бессильно клонится.
— Я немножко, только передохну, а то ноги не держат совсем.
Два дома — Борисовых и Вернеров — стояли не рядом, а расступились, разбежались, приветливо оборотясь друг к другу высокими крылечками, задами примыкая к соснам. Посредине между ними — гладкий травяной луг, а дальше, за лугом, — подвалы-ледники. Зимой нанятые рабочие набивали их белым сахарным колотым льдом с Яузы, а в летнюю жару в леднике, если откинуть тяжелую крышку и спуститься в темноту по скользким ступенькам, было холодно и увлекательно страшно. Только чтобы не заметил дедушка.
Две семьи были чем-то похожи, и дети, от старших до младших, были ровесниками. Только Вернеры были побойчее, особенно Ося, заводила всех игр и проказ. Рано утром отцы семейств церемонно раскланивались, снимая шляпы, спрашивали друг друга о здоровье и отправлялись в Москву по делам. С ними уезжал и старший сын Вернеров Отто, он уже работал чертежником на заводе. И тогда на лугу наступало бурное веселье. Все придумывал Ося. Это он руководил и режиссировал представлением «Робин Гуд». Робингудом, с луком из березовой ветки, перетянутой лохматой бечевкой, был Артур, а его жертвенным сыном — Ляля. На голову сына — Ляли — Оська водрузил яблоко, стащенное из соседнего сада. Яблоко все время скатывалось с головы младшего Робингуда, и это яблоко, морщась от незрелой кислятины, Оська надкусил. Зрители представления, подбирая подолы платьиц, отошли в сторону, а Оська торжественно заорал:
— Я — королевский шериф! И по моему повелению ты, Робин Гуд, должен показать свое искусство, а иначе я тебе отрублю голову. Давай, Артурка, стреляй!
Первая робингудовская стрела вяло шлепнулась на землю, не пролетев и половины расстояния.
— Да ты поближе подойди и натягивай лук посильнее. А ты, Лялька, не отворачивайся и тоже подойди поближе. Ну, давай же, Артурка, стреляй!
Второй выстрел был удачным, робингудовская стрела попала Ляльке прямо в нос, и пролилась настоящая кровь. Скрыть происшествие не удалось, Ляльку выпороли отцовским ремнем («И совсем не больно!» — хвастался Лялька), а Артурку не наказали. Иосиф Михайлович был противником телесных наказаний, только пришлось выслушать долгую проповедь: а если бы ты попал ему в глаз? И вообще, нужно быть благоразумным и не причинять беспокойства близким. Только Оське, главному виновнику, все сошло с рук.
Потом Оська притащил настоящий футбольный мяч. Он был сшит из тряпок и набит сеном. Оська нетерпеливо объяснил правила новой игры, в этот футбол сейчас играют все. Мальчик воткнул в землю две ветки — это будут ворота, и Сима, всегда сторонившаяся шумных игр, стала вратарем. Ося приобрел над ней какую-то странную власть, она его слушалась, подчинялась его командам. Мяч закатился в кустарник за воротами, они вдвоем долго искали, а Ося вдруг обнял и поцеловал Симу прямо в губы. Сима слабо отбивалась, отталкивалась ладонями, а Ося не отпускал ее, и было больно, неловко и стыдно.
Шло время, росли дети, через несколько лет Иосиф Михайлович получил квартиру в Москве, и они уехали, но Ося стал приезжать в дом Борисовых каждую неделю. Он учился на счетовода, теперь это стало называться бухгалтер, и играл в футбол в команде «Пищевик». Однажды он приехал в белой майке с красной полосой и надписью Пищевик и пригласил Симу в Москву на стадион, на футбольный матч. Ну как она могла отказаться?
На низеньких деревянных скамейках сидели и стояли люди. Они кричали и свистели, а по футбольному полю бегали за мячом маленькие люди в одинаковых майках и синих трусах. Они волной сбивались вправо, и люди вокруг Симы вскакивали на ноги и орали что есть мочи. Потом футболисты на поле сваливались влево, и стадион снова взрывался. Сима все пыталась найти Осю на поле и вдруг узнала. Он пробежал вперед, стукнул ногой по мячу, мяч долго летел и сильно ударил Симу по голове…
Она проснулась от удара об край подводы и протерла глаза. Солнце клонилось к горизонту, и там, в закатных лучах, виднелись строения.
Поселок номер двадцать четыре, ныне село Трудовое Осокаровского района Карагандинской области, лежит между поселками номер двадцать три на севере и двадцать пять на юге, там, где гонимая ветром, плоская, как стол, степь, убегая на восток, натыкается на морщины предгорий. Предгорья эти не высоки и покаты, в долинах густо поросли колючим кустарником, а на южных склонах шелушатся слоистыми каменными обнажениями. На них, подняв вверх чуткие острые головки, сливаясь серыми спинками с камнями, замерли юркие ящерки. В больших круглых норах здесь живут мохнатые пауки тарантулы, а высоко в небе черными точками висят степные коршуны.
Самый высокий холм, округлым куполом поднимающийся в вылинявшее от сухих ветров небо, называется Острой горой. Если вскарабкаться по каменным осыпям на вершину Острой горы, то на западе откроются, как на ладони, окаймленные зеленью извивы речушки Шидертинки, а за речкой вдоль дороги в прямую линию вытянулся поселок. По дальней стороне дороги в ряд стоят: начальная школа, сельский клуб, детский сад-ясли, колхозное управление и больничка. По другую, ближнюю, сторону длинными тонкими штрихами тянутся мазанки.
Дома-мазанки лепятся из простого и доступного материала — самана. Просто роется неглубокая яма, в обнажившуюся глину насыпается полова — мелкая соломенная труха — наливается вода, и босые ноги перемешивают глиняное тесто. Затем оно нагружается в сбитую из досок форму без дна. К вечеру форму нужно аккуратно снять, а через два дня высохший на солнце саман готов. Новая мазанка длинной узкой кишкой лепится к торцу старой, заглубляется на три штыка лопаты — для тепла и чтобы добраться до тяжелой темно-красной глины. Пол тщательно выравнивается и убивается до гладкой плотности.
Теперь нужно идти к председателю — выпросить досок для крыши. Председатель ругается: «Где я вам найду? Всем подавай доски, у меня на ферме крышу нечем ремонтировать!» — «Михал Петрович, в менэ ж диты пид воткрытим нэбом, менэ ж житы нэма где!» — «Что ты мне со своими детьми?! У всех дети, а досок нет! Ладно, пиши заявление, будем решать на правлении». И когда драгоценные доски наконец получены, сверху насыпается земля потолще для тепла. Дом готов, теперь нужно добыть кусок стекла (где добывали несуществующее в окружающей природе стекло — про это ничего не известно, но ведь как-то доставали!) и сколотить из остатка досок дверь, повесить на прорезиненных, из уворованного куска транспортерной ленты петлях.
Подслеповатые окошки мазанок смотрят на дорогу, а двери выходят на другую сторону, в проходную улочку, уплотненную печной золой и нечистотами, выплеснутыми поутру из поганого ведра. Нет, основной контингент жителей бегает по нужде до ветру, за пирамидами кизяка, аккуратно сложенными напротив, но стариков и малых детей без обувки ведь не выгонишь в осеннюю слякоть. А зимой в буран так занесет, что сутками не выберешься…
Ближе к речке дымит труба сельской пекарни, а правее, за краем поселка, — скотская ферма и ток с веялкой-лобогрейкой для обмолота зерна. К речке прилепилось зеленое пятно огородной бригады, а дальше, за крышами клуба и школы, тянутся за горизонт засеянные золотящиеся поля и совсем на горизонте угадываются точки вагончиков. Это Красный Стан — полеводческая бригада колхоза «Трудовой».
Начинаясь сразу за школой, на запад к Красному Стану тянется серо-зеленая широкая лесополоса из азиатской желтой акации. Ее еще называют караганой. Густо сплетясь гибкими тонкими прутьями ветвей, кустарник крепко держится узловатыми корнями за землю, сопротивляясь степным ветрам, даря детворе сквозистую тень и свистульки из своих узких стручков. А за спиной, на востоке, до самого горизонта вздымаются и опадают волны выжженных солнцем холмов. Серые юркие ящерки греются на камнях, да черные степные гадюки прячутся в колючих зарослях.
Десять лет назад, в безжалостном тридцать первом, привезли сюда и выгрузили под чужое небо четыре десятка семей, непокорных большевикам, раскулаченных кубанских казаков и несколько семей осетин. Никому, даже историкам, неизвестно, чем провинились перед советской властью добродушные и домовитые осетины, может быть, взаимной нелюбовью к грузинам? Спецпереселенцы — такое клеймо получили эти согнанные с родных мест люди с крестьянскими граблями-руками и жилистыми, пропеченными до черноты шеями, изрезанными глубокими морщинами. Этими руками и было построено все, что стало называться колхозом «Трудовой» — передовым в районе.
— Переночуете пока в клубе, а сейчас — в баню! — объявил боровичок-комендант. — А я пока с председателем потолкую.
Это было блаженство — сбросить с себя заскорузлую, завшивевшую одежду и мыться, мыться. Неважно, что в бане прохладно и корявые каменные плиты холодят ноги, зато горячей воды вволю и можно отмыть вагонную грязь. Нашелся у кого-то обмылок, справить мелкие постирушки, но уже торопит толстая у́тица-банщица: «Давайте кончайте, еще мужикам помыться. Да воду закрывайте, выхлебаете воду всю, мужикам не хватит!» В просторном клубе чисто выметено, настоящие электрические лампочки светят ровным светом, можно устроиться на двух сдвинутых лавках. И тут сюрприз: ездовый, тот придурковатый, внес на вытянутых руках стопкой четыре буханки хлеба.
— Вот, приседатель Михал Петрович споряжение дал. Токо што с пекарни.
Буханки были круглые и высокие, как купеческий кулич, с загорелым сводом и хрустящими золотистыми корочками вокруг, еще горячие, дивно, по-довоенному пахнувшие. И мякиш был настоящий, хорошо подошедший и пропеченный.
— Щас свет отключат, движок у нас, — сказал ездовый; лампочки дружно мигнули и погасли.
Рано утром свет включили, и тут же пришел председатель Михаил Петрович Попов, плотный, в яловых чистых сапогах, в черном председательском пальто с серым каракулем на воротнике и папахе. С ним был заместитель и писарь, старый дед Негода.
У Попова была обкомовская бронь от призыва на фронт. Там, в обкоме, знали, что без Попова передовой колхоз
«Трудовой» рассыплется, как карточный домик. Только Попов мог справиться с горластыми и своенравными кубанцами, только Попов мог сдавать хлеба почти вдвое больше, чем другие. В прошлом месяце его и еще четырех председателей вызвали в Караганду в обком партии. Заседание вел второй секретарь, по сельскому хозяйству.
— Вы, товарищи, все знаете, какое трудное время переживает наша страна. Немецко-фашистские захватчики напали на нашу Родину. Они думали сломить нас, но в своей речи седьмого июля товарищ Сталин сказал, что победа будет за нами, и весь советский народ сплотился вокруг нашей партии и нашего вождя товарища Сталина. Нам предстоит ответить на указания нашего вождя и взять на себя повышенные социалистические обязательства. Сейчас по всей стране проходят собрания и совещания, на которых коммунисты и беспартийные становятся на вахту и берут новые, повышенные рубежи. Очередь за нами. Что мы будем докладывать центральному комитету нашей партии? Начнем с колхоза «Трудовой». Давай, Михаил Петрович, слушаем тебя. Да не вставай ты, совещание у нас рабочее. Говори по делу.
— Да нет, я лучше встану. Труженики нашего колхоза, несмотря на то, что на фронт ушли наши лучшие работники, со всей ответственностью откликнулись на призыв товарища Сталина и берут повышенные обязательства на пять процентов против государственного плана.
Второй секретарь даже со стула вскочил:
— Ты, Михаил Петрович, что, поиздеваться над нами хочешь? Пять процентов! А кто же страну кормить будет? Кто наших бойцов на фронте кормить будет? Вон, полУкраины под немцами! Меньше чем двадцать процентов я и слушать не хочу. Так и запишите в решение: колхоз «Трудовой» — двадцать процентов.
Уже закончив совещание и проходя мимо, второй тронул Попова за рукав: «Зайди ко мне на минуту». Они были давно знакомы, еще когда второй работал в районе, заведовал сельским хозяйством, забрал комсомольца Попова в свой отдел, рекомендовал в партию, выдвинул в председатели.
— Ты, Миша, зазнался, что ли? Текущего момента не понимаешь? Что за речи ты ведешь, какой пример подаешь? Ты пойми, в какое время живем. Сейчас шутки в сторону, сейчас чуть что — и по законам военного времени! Знаю, что у тебя одни бабы да старики остались, по всей стране так. Выстоять нам, Миша, надо. Понял? Как там дочка твоя, красавица? Замуж не выдал еще?
— Да только школу закончила, восемнадцать будет скоро. Парни вьются, хоть кнутом отгоняй.
— Эх, не был бы я женат, да помоложе, право слово посватался бы. Ну, иди, некогда мне, супруге привет. А людьми мы тебе поможем, дай срок.
И вот теперь он смотрел на эту помощь. Горе одно, ртов голодных больше, чем рабочих рук. Да и те городские, столичные, к сельской работе негожие. На ферму доить коров не пошлешь.
— Бухгалтером кто-нибудь работал?
— Я работала, — вызвалась маленькая Мила, жена Артура.
— Как фамилия, как звать? Запиши, Негода, Васильева Людмила, оформишь ее в бухгалтерию.
— Еще нужен учетчик-заправщик в тракторную бригаду, — он остановился перед Симой. — Как звать-то?
— Серафима. Только я никогда…
— А детей у тебя сколько, Серафима? Пятеро? И как ты их кормить собираешься? Грамотная? Писать-считать умеешь? Пойдешь в учетчики-заправщики. Работа трудная, ответственная, зато и трудодни у тебя будут — по два с весны до осени и по одному зимой. Как раз детей и накормишь. Запиши, Негода.
Внимательно осмотрел Иосифа Михайловича.
— Лет сколько?
— Шестьдесят пять.
— О! То, что нужно! Есть тут у нас хозяйственная бригада, по разным делам. Шесть баб. Все языкастые, сладу с ними никакого нет, всяко пробовал. Как звать-то? Михалыч, значит. Назначаем мы тебя, Михалыч, бригадиром хозяйственной бригады. Человек ты, вижу, интеллигентный, будешь бабами командовать. Только построже с ними, а то съедят, бабы-то.
Очень быстро Попов разобрался с остальными. Кого — в школу, кого — в детский сад.
— Ну вот. Негода вашим поселением займется, мы вчера позанимались тут, уплотнили кое-кого. Значит, так. Школа у нас начальная, четыре класса, кто постарше, будет учиться в Осокаровке, там интернат, и жилье, и питание. Хлеба будете получать по пятьсот граммов на работающего, триста — на иждивенца. Малых детей устроим в ясли или детсад. Что еще? Да, выдай им, Негода, по листку бумаги, пусть напишут заявление в колхоз. В воскресенье — собрание, будем принимать. Все, мне недосуг, я, Негода, в поле. Будут звонить из района, скажешь, сев озимых через неделю закончим.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Серафима предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других