Почему я пишу эту повесть? Это попытка вспомнить и обрисовать чувства и поступки людей, прошедших через одни из самых мучительных периодов нашей истории. Эти времена, надеюсь, никогда не вернуться, мир стремительно меняется.Читатель, оглянись. Там, далеко-далеко позади – размытые временем, тающие в нашей памяти силуэты наших предков. давших нам жизнь, тяжким и скорбным трудом строивших дорогу, по которой мы сейчас идем.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Серафима предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
2
Обед в семье Борисовых бывает поздно. Уже старшие — Зина и Сима — два раза украдкой бегали на кухню, выносили от кухарки Глафиры ломотки хлеба, делились с младшими. Кухарка шипела на них: «Тихо, огольцы, мамаша узнает, меня заругает, скоро обедать», — но хлеб совала в подолы. Наконец распаренная, раскрасневшаяся Глафира выходит на хозяйскую половину: «Катерина Михална, готово, извольте обедать».
И сразу дом наполняется гвалтом детских голосов, двигаются табуреты, усаживаются домашние по обе стороны стола. Люба садится поодаль, она уже барышня, на выданье, скоро назначены смотрины, и Зина с Симой обмирают — как это будет, когда придут смотреть на Любу, и как это страшно, когда жених придет, а потом Любочку заберут, и она будет жить там, в другом доме, и будет замужняя жена.
Выходят к столу мамаша, она кормила младшего, Костеньку, и старая нянюшка. Зина с Леней выкатывают дедушку Степана. У дедушки совсем отнялись ноги, он в коляске, но по-прежнему строгий, и его все боятся, даже папенька. Папенька рано, затемно, уехал в Москву, вернется поздно. А дедушка хмурит брови: «Уселись, лба не перекрестив! На молитву!» И нестройный хор частит: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…» Дедушка заключает: «Аминь», — Глафира выносит и ставит на середину стола большую дымящуюся миску.
Все сидят молча, без дедушкиной команды нельзя, ненароком получишь ложкой по лбу. А Глафира наливает четырехлетнему Колиньке и двухлетней Верочке в отдельные плошки, им не дотянутся, кланяется хозяевам и уходит на кухню. Дедушка разрешает: «Можно», — и задвигались деревянные ложки, неторопливо достают юшку, подставляется ломоток хлеба, не дай бог капнуть на стол! Юшка вычерпана, зоркий дедушка изрекает: «Таскай совсем!» — и в ход пошло самое вкусное, картошка и мясо. Борисовы — купцы, и мясо за столом не переводится. «Ленька, стервец, не егози, не спеши, младшим оставь!» — дедушка Степан строг и видит все, от его зоркого глаза не укроется никакая шалость.
Поздно вечером приезжает папенька, огромный, как медведь, чудесно пахнущий Москвой, увешанный связкой баранок с маком, до того вкусных, что сводит скулы от нетерпения. Детвора виснет на нем, как живая связка, а папенька ухватывает, тискает всю ораву так, что дух захватывает. Девчонки пищат, а папенька шепчет: «Тихо, дедушка заругает!» Но дедушка делает вид, что не слышит. Глафира ходит, зажигает свечи, теплый свет и счастье разливаются по дому: «Папенька приехали!» А завтра воскресенье, и папенька повезет детвору в Москву.
Ехать в Москву собирались уже давно, к Троице нужно справить обновы для всех, и Ганя договорился со знакомым купцом на матерьял для одежек. Катерина уже обмерила и рассчитала, сколько нужно на всех — двадцать четыре аршина, берем одним куском, так дешевле будет.
— Что ты, мать, — возражает Ганя, — девочки уже выросли, не след всех одевать в один цвет. Давай для мальчишек — один цвет, а для девочек — что-нибудь покрасивее, поярче. Мы ведь теперь не последние люди, я посоветовался тут, думаю написать прошение в третью гильдию. У меня капитал уже к ста тысячам подходит. Конечно, за Филипповыми да Елисеевыми нам не угнаться, но купеческая гильдия — дело серьезное, в другое общество будем входить, и одеваться нужно соответственно. Вон Зине уже четырнадцать, через два-три года — уже невеста, а ты — всех одинаково! Нет, мать, покупать будем самый красивый матерьял, что Иван Лукич подскажет, и ты меня не конфузь перед московскими купцами.
Из Москвы привозят вороха материи, и Катерина целую неделю кроит одежки для семьи. Сима не отходит от матери, смотрит, как тоненьким мелком намечается выкройка, большими портняжными ножницами режется, толстой иглой с белой ниткой прихватывается будущая рубашка.
— Ну-ка, Симочка, позови Лялю, будем примерку делать.
Лялька нетерпеливо топчется, пока мама на нем ушивает, подметывает, поворачивает Ляльку несколько раз.
— Мам, ну скоро? Я уже устал стоять.
— Погоди, еще спину ушить надо. Симочка, помоги мне, вот здесь булавочкой подколи. Да стой ты, не егози, всю работу испортишь!
Наконец рубашка ушита, снимается через голову, отчего Лялька дрыгается и верещит:
— Ой, щекотно! Ой, колется!
Мама поднимает лаковый пузатый колпак, и швейная машина Singer, недавно купленная, появляется, сверкая изящной черной шейкой с золотыми колосьями по бокам. Мама позволяет покрутить ручку, и Сима очарованно смотрит, как под уютное стрекотанье тоненький шовчик шаловливой ящеркой выползает из-под блестящей лапки машины.
— Ну, все, покрутила, теперь я ножным приводом буду, так оно быстрее.
— Мам, а можно мне попробовать?
В теплушке ехали покровские москвичи с соседних переулков, что вьются, изгибаются, пересекаются в окружении двухэтажных домов, выплескиваясь на улицу Чернышевского, которую здесь упорно называют Покровкой. Покровский дом всеми своими этажами, окнами, полутемными пахучими лестницами, всей своей тесной жизнью выходит во двор с коваными воротами и калиткой, которую ревностно запирает на ночь татарин-дворник. Многочисленная дворничья семья каким-то чудом умещается в каморке под лестницей в угловом подъезде, и, когда Нина после школы взбегает на второй этаж («Ой, мама, быстрей открывай, а то не успею!»), она всегда натыкается на гремучие дворничьи ведра.
В просторном дворе, окруженном двумя домами и флигелем, с утра до поздней ночи кипит напряженная ребячья жизнь. Здесь играют в прятки (лучше всего прятаться за поленницей в углу у флигеля), в салки и в казаки-разбойники, лепят снеговиков и учатся целоваться за той же поленницей. И как обидно, когда в самый разгар игры противный мамкин голос из распахнутого окна зовет: «Костя, домой, обедать!» Коська кривится, делает вид, что не слышит, но голос все-таки настигает его: «Коська, стервец, я кому сказала! Сейчас же домой. А то выпорю!» И Костя, по дворовому прозвищу Коська-собаська, уныло плетется в ненавистную тесную коммунальную кухню с кипящими кастрюлями, чтобы быстро-быстро схлебать суп из тарелки и, схватив недоеденный кусок хлеба, выскочить во двор.
Здесь, во дворе, проходит вся жизнь. Сюда из роддома в Лялином переулке тебя приносят в голубом кульке, здесь ты надежно защищен воротами от страшной улицы с грохочущими по булыжникам машинами и опасными мальчишками из соседнего двора, сюда приезжает на чудесной тележке громкоголосый татарин-тряпишник: «Би-рём па-суду, тряпьё старое!» И детвора тащит из дома пустые бутылки, дырявые чайники, изношенные тапочки, все, что выпросят у матерей, чтобы получить вожделенный малиновый леденцовый петушок на палочке или жужжащий розовый шарик на резинке.
А рядом с крыльцом на скамеечке щурится от солнца седенький дедушка из пятой квартиры и толстая, малоподвижная дурная девка из одиннадцатой. Отсюда мать за руку в первый раз повела тебя в школу в Подсосенском переулке. Отсюда в июле ушли на фронт мальчишки, Коськи и Петьки, неожиданно повзрослевшие, с тонкими мальчишескими шеями и стрижеными затылками.
Война взорвала жизнь московских дворов. Разом прекратились шумные детские игры, на площади перед Курским вокзалом стоят зенитки с длинными тонкими стволами, запрещено зажигать свет по ночам, это называется светомаскировка, и все окна заклеены крест-накрест полосками бумаги. Считается, что это поможет не вылететь стеклам на случай бомбежки. А по ночам в небе над Москвой разворачивается феерическое зрелище. В мертвой тишине затаившегося города возникает, растет противный, низкий, скребущий сердце гул.
— Прорвались! Немецкие бомбардировщики прорвались! — во двор высыпает все население дома.
Вспыхивают лучи прожекторов, рядом, у Курского, и где-то сзади, от Красной площади и дальше, шарят по небу, скрещиваясь, и вот в перекрестии двух лучей вспыхивает черная муха, туда же устремляется третий луч.
— Поймали! Ведут! — ликует двор.
И сразу от Курского вокзала, захлебываясь, застучали, залаяли зенитки, окружая черную муху игрушечными, ватными облачками разрывов, а муха рвется из паутины, резко ныряет вниз, и прожектора растерянно шарят в поисках.
— Ах, упустили, ушел, гад! — издалека доносятся глухие взрывы бомб. — Ну, все-таки не допустили до Москвы! Отбомбился за Сходней. Ну, все, сегодня больше не сунутся, — и на крышу дома отправляются дежурить те, кто по очереди, сбрасывать зажигалки на случай, если будет новый налет. Старшим детям разрешают подежурить со взрослыми, и Нина с Фредей утром приходят возбужденные, с горящими глазами.
— Мам, на нас сегодня ни одной не упало, а вон там, за Москварикой, бомбили, и пожар был.
— Подожди, не хватай хлеб, лучше умойся с улицы, сейчас завтракать будем.
Однажды Фредя принес настоящий осколок, зазубренный и изломанный с одной стороны и смятый с другой. Он обжигал синеватым тусклым блеском, и было томительно страшно держать его на ладони. Осколок настоящей бомбы, сброшенной на Москву фашистским летчиком. А ведь он мог попасть в кого-нибудь из нас!
Семья Симы занимала комнату в общей для всей большой семьи Вернеров квартире.
Когда-то, незадолго до семнадцатого года, эта четырехкомнатная квартира в Барашевском переулке рядом с церковью Введения в Барашах была приобретена фирмой «Братья Герхардтъ» для своего доверенного лица Иосифа Михайловича Вернера. Большое мукомольное дело закрылось в начале двадцатых, и сам Герхардт, глава фирмы, своевременно и благоразумно бежал на родину предков. Он убеждал Вернера последовать с ним, обещал помощь и содействие, но Иосиф Михайлович был стоически непреклонен: «Мои предки приехали в эту страну сто семьдесят лет тому назад, эта страна — моя Родина, — жертвенно заявил он, — и я останусь с ней, что бы ни случилось». Ах, если бы Родина внимала прекраснодушным речам своих интеллигентных детей, хотя бы и немцев по пятому пункту, во что бы то ни стало решивших разделить ее непредсказуемую, но всегда горькую судьбу!
Время шло, сыновья женились, заводили семьи, и квартира Вернеров превратилась в типичную московскую коммуналку. В первой от входа комнате, дверь направо, жил старший сын Отто с женой Шурой и сыном Виктором. В следующей помещались сами родители — Иосиф Михайлович с Оттилией Карловной. Самая дальняя и большая отошла Иосифу и Симе с тремя детьми, а в маленькой проходной комнате ютились Артур, третий сын, с маленькой женой Милой и дочерью Виолеттой. Симе очень неловко было проходить каждый раз к себе через этот распахнутый, открытый для всех проходящих семейный быт. Но что делать, слава богу, есть жилье. Вон Оскар, младший из Вернеров, с женой Верой и двумя детьми не поместились, и скитаются, горемыки, снимают угол где-нибудь.
Жизнь людей в теплушке, стесненная и впрессованная в скрипучие вагонные стены, обнажена в будничной простоте. В первые дни люди стеснительно прячут свои маленькие сокровенные тайны в полутемных углах. В дороге простые бытовые процессы вырастают в неразрешимые проблемы. Как покормить семью на глазах у всех, скорчившись на нарах. И самое неудобное и стыдное — как справить нужду. На станциях перед зловонным дощатым сортиром выстраивается длинная очередь. А там внутри — негде ступить! Омерзительно и скользко. На полустанках приходится садиться прямо у колес, на насыпи. Правда, мужчины деликатно отворачиваются, но вот бесстыжие глазастые молодые солдаты охраны!.. А когда прижмет на ходу — вонючее жестяное ведро у дверей, неудобно и унизительно.
Умываться приходится у вагона струей из чайника, нужно экономно, чтобы хватило всем. И волосы на голове свалялись в колтун, не расчесать, и мерзкое ощущение нечистоты во всем теле.
Уже прошла целая неделя пути, осталась позади Волга, ее проскочили рано утром на 8-й день по длиннющему гремучему мосту, и тянутся бескрайние, серо-желтые, унылые степи. Когда же наступит конец этому тупому мучению?
Заброшенные в дощатую тюрьму люди проявляются постепенно, как негатив на фотопленке. На нарах напротив едет семья Шмидт. Старший Шмидт преподавал в Бауманке, они везут главное и единственное свое богатство — книги: полное собрание Шекспира, Мопассан, Гюго, Лондон, трехтомник «Жизнь животных» Брэма и, конечно, Пушкин. Трехтомник Пушкина в сером тисненом переплете везет с собой и Нина. Слева от Шмидтов едет одинокая пожилая женщина с громоздкой фамилией Блюменкранц. Она чистокровная русская, муж умер, не оставив ей ничего, кроме томительных воспоминаний и неудобной фамилии. И вот теперь она едет неизвестно за что, неизвестно куда, и неизвестно, что с ней будет.
— Это ошибка, — сочувствует ей Иосиф Михайлович. — Там, в ОГПУ, не разобрались, и, когда приедете на место, Вам нужно написать, объяснить все, и я уверен, разберутся и восстановят справедливость.
В дальнем углу едут две старые девы, сестры Марта и Луиза. Младшая, Луиза, немножко не в себе. Она радостно улыбается всем и декламирует стишки:
Птичка какает на ветке,
Баба срать пошла на двор…
Это страшно забавляет детей, они лезут к Луизе, дразнятся, втягиваясь в вязкую, дурацкую игру, и их насильно приходится оттаскивать. Дети занимают все время у Симы. Их у нее теперь пятеро, кроме своих троих — двое Вериных. Любимая младшая сестра Вера умерла двенадцатого августа, за месяц до их исхода из Москвы. Сима называла ее теплой свечечкой, кроткой овечкой. Она и сгорела, как свечечка. Внезапно почувствовала себя плохо, горела огнем. Оскар бестолково суетился, звонил Симе. Суровая женщина-врач из скорой помощи немедленно увезла ее в больницу: «Где вы были раньше, почему не вызывали?»
Через три дня Веры не стало. Она умерла в четыре часа, и ее дух, рванувшийся из немеющего тела, явился Симе в проеме занимающегося утра: «Симочка, позаботься о моих детях». Оскар был совсем бестолковый и неприспособленный. Стремительный уход Веры вверг его в состояние прострации, и двое — четырехлетняя Инночка и двухлетняя Риммочка — стали Симиными детьми.
Недолгая стоянка на маленькой станции Таинча. Это уже точно Казахстан, паровоз свистит, дергает, и в полуоткрытой двери медленно проплывают убогие саманные здания, водокачка с самоварной трубой…
— Луиза! Где Луиза? — отчаянный вопль из угла теплушки. — Она отстала! Помогите!
Первым к двери бросается Ося. Луиза, окруженная казахскими черными детскими головами, что-то поет, улыбается. И, точно разбуженный, срывается Оскар. Они вдвоем спрыгивают из вагона, бегом подхватывают невесомую Луизу. А поезд набирает и набирает ход, нужно во что бы то ни стало догнать, протянутые руки из вагона подхватывают, затягивают деву, и уже кончился перрон, и нет сил бежать.
— Оскар, давай первый! Цепляйся за подножку! — вагонные руки подхватывают брата. Теперь обежать стрелку, последний, отчаянный бросок — повиснуть на подножке! И оба ничком лежат на грязном вагонном полу, хватая воздух, как выброшенные из воды рыбы.
— Ну все, успели, обошлось. А ты, Оскар, молодец! Без тебя я бы не смог.
— Ты, Ося, тоже не промах!
Рано утром, это была станция Акмолинск, — стук прикладов в двери: «Открывать! Мужчины от шестнадцати до шестидесяти — из вагонов с вещами!»
Они стояли нестройной кучкой у вагона, жалко оглядываясь в проем, откуда на них смотрели родные глаза, а бойцы охраны в малиновых петлицах, с винтовками уже оттесняли, толкали, вели их вперед к станционному зданию. Заплакала проснувшаяся Риммочка. Сима взяла ее на руки. Проснулись и потянулись к ней остальные дети. И не хватало рук, чтобы всех обнять, прижать, и не было слез в сухих глазах, а только пропасть пустоты в груди.
Иосиф Михайлович подошел сзади, положил руку на плечо. — Крепись, Симочка. Вот,кончится война…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Серафима предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других