Муравечество

Чарли Кауфман, 2020

Чарли Кауфман знаком нам по фильмам, но пора признать: до сих пор автора «Адаптации» и «Вечного сияния чистого разума» сдерживали бюджет и ограничения предметного мира. В дебютном романе о неудачливом кинокритике он сбрасывает оковы: повествование простирается на миллионы лет вперед и назад, населено вымышленными и подлинными звездами кино, роботами-клонами Трампа, рассуждениями о Сокурове и Нолане, БДСМ-практиками и язвительными комментариями к эпохе #MeToo. «Муравечество» – величественный и едкий роман-головоломка, который можно дешифровать по модели Т. Пинчона или Д. Ф. Уоллеса, а можно нырнуть в него с головой и покориться психоделической мощи.

Оглавление

Глава 6

Пока что я сдаюсь. Вернувшись в свою квартиру, понимаю, что не могу сосредоточиться на работе. Пишу стихотворение в свой блог «Стихи и курьезы»:

Дома.

Наконец-то дома.

Внезапно дома.

Никогда дома.

Всегда дома.

Без дома.

Иду домой.

Прощай, дом.

Разбитый дом.

Покидая дом.

Ох, Дом, куда же ты ушел?

О, Хомо.

О.

Заключение: Дом — слово большой внутренней силы.

Исследовать: так ли это на других языках? Существует ли язык, в котором нет слова «дом»? Как мыслят люди, живущие внутри такой культуры? И что они отвечают на вопрос «Где ты живешь»? Перечитать Уорфа! Это может быть важно!

В течение нескольких часов я смотрю на экран, постоянно обновляя страницу, жду, когда появятся комментарии. Не появляются.

Снова стучусь в его дверь с готовым планом разговора в голове. Дверь открывается. В этот раз он без грима, и я вижу древнего афроамериканца. О, сколькому я могу у него научиться, и это только начало[23]. Но он выглядит странно и отстраненно, а без грима — еще страннее и отстраненнее, чем в прошлый раз. Я пытаюсь дать ему понять, что пришел с миром. О, сколько всего удивительного видели его афроамериканские глаза. Где он только не бывал за свою долгую и безжалостно афроамериканскую жизнь. Он родился в 1908 году. Возможно, его родители даже были рабами. Бабушка с дедушкой уж точно. Он — хрупкий сгорбленный гигант. На ногах у него новые бежевые ортопедические найки — они сегодня в моде. «Эйр» Гарри Маршалла. Ради таких кроссовок здесь, во Флориде, некоторые старики убивали других стариков.

— Я пришел с миром, — объясняю я.

Он молчит. Возможно, не расслышал.

— Я пришел с миром, — повторяю я, в этот раз погромче.

Он показывает свои десны в улыбке.

— Нельзя ли пригласить вас на чашку чая? — говорю я.

Нет ответа.

— Я написал монографию об Уильяме Гривзе. Великом авангардном афроамериканском режиссере.

Я хватаюсь за соломинки. То, что он с подозрением относится ко всем белым людям, нечестно по отношению ко мне. Я понимаю причину его недоверия — и тем не менее. Я не такой, как говорят дети, и я очень стараюсь.

— Моя девушка — афроамериканка, — говорю я в закрывающуюся дверь.

Я провожу часы у своего дверного глазка. Это ненормально. Он никогда не выходит из квартиры. Я задумываю и отметаю один план за другим. Можно ли попросить у вас ингредиент для пирога? Я собираюсь в продуктовый, вам что-нибудь нужно? Вы знаете хорошего парикмахера? В какой там день у нас мусор выносят? Вы не чувствуете запах?

Затем дверь открывается. Он выглядывает в коридор, смотрит прямо на мою дверь. Он меня избегает? Это уже почти жестоко. Но я не выдаю себя, наблюдаю. Не хочу выглядывать, пока он не отойдет подальше, пока не закроет дверь и тогда уже не сможет вернуться в квартиру, если вдруг появлюсь я. Он выходит, закрывает дверь. И я делаю то же самое.

— Ой, здрасьте, — говорю я. — Я Б. Мы встречались. Когда вы были в костюме. Даже поболтали.

Он не отвечает.

— Я еще встречаюсь с афроамериканкой. Возможно, вы меня помните.

Он медленно плетется к лестнице в своих похожих на лодки бежевых ортопедических кроссовках.

— Короче говоря, я тут подумал, раз мы соседи, можно обменяться ключами. На всякий случай.

Тут я пугаюсь, что для такого предложения еще слишком рано. Пытаюсь сдать назад.

— Или просто чай. Не в смысле «обменяться чаем», а в смысле «вместе выпить чаю».

Ничего.

Затем происходит нечто невероятное. Он падает с лестницы. Падение жесткое, словно его толкнули, и я беспокоюсь, что кто-то подумает, будто его действительно толкнули, и затем подумает, что это был я. Чего я не делал и никогда бы не сделал. Никогда. Я даю деру обратно в квартиру и захлопываю дверь, жду другого жильца, встревоженного звуком падения и стонами, который придет оказать старику первую помощь. Я появлюсь вторым. Это будет мое алиби. Затем понимаю, что все остальные жильцы в этом здании или глухие, или слепые, или все сразу. По удачному стечению обстоятельств в этот самый момент в здание заходит грустный мужчина без машины (глухой).

— Я отвезу его в больницу! — кричу я от самой двери. — У меня есть машина!

Он, конечно же, меня не слышит и продолжает тащить Инго в сторону, видимо, автобусной остановки. Я сбегаю вниз по лестнице и грубо тормошу соседа за руку, чтобы привлечь его внимание. Он смотрит на меня.

— Я отвезу его в больницу. У меня есть машина, — произношу я одними губами (с помощью своей усовершенствованной техники дыхания через нос). Он кивает. Я беспокоюсь, что этот безмашинный печальный человек в будущем попросит куда-нибудь его подвезти, поскольку теперь в курсе насчет моего машинного статуса, но это мой момент — и я должен его поймать, как учит нас Сол Беллоу (еврейский и великолепный!) в книге «Слови момент».

По дороге в больницу я снова пробую поговорить.

— Я Б., — говорю я. — Возможно, вы помните, как мы разговаривали.

Я объясняю, что Б. — это инициал моего имени, который я использую как на работе, так и в личной жизни, чтобы мой гендер не мешал воспринимать мои киноисследования многочисленным читателям, равно как и людям в моей личной жизни.

Он молчит.

— Я вас не толкал. — Я чуть ли не перехожу на визг. На случай, если у него есть сомнения на это счет.

Я хочу, чтобы он знал.

— Я встречаюсь с афроамериканкой, — визжу я во весь голос. Это он тоже должен знать.

Он бросает на меня взгляд, затем смотрит перед собой и говорит:

— И пошел он оттуда в Вефиль. Когда он шел дорогою, малые дети вышли из города и насмехались над ним и говорили ему: иди, плешивый! иди, плешивый! Он оглянулся и увидел их и проклял их именем ГОСПОДНИМ. И вышли две медведицы из леса и растерзали из них сорок два ребенка. 2 Цар. 2: 23–24.

— Господи. Это Библия? — говорю я. — Господи. Что за черт?

Пытаюсь понять, не насмехается ли он над моей лысой головой. Или угрожает натравить медведиц.

За стойкой я смотрю, как он заполняет анкету. Ему сто девятнадцать лет! Он же говорил сто шестнадцать, не? Неважно, в обоих возрастах падение с лестницы — обычное дело, и нет тут ничьей вины, моей-то уж точно. Я его не толкал. Воистину чудо, что он в своем возрасте еще может ходить. Это невероятно, и он должен быть благодарен, что я его спас, а не искать виноватых.

Пока он отвлекся в поисках своей карточки медицинского страхования, я вписал себя как контакт на экстренный случай. Дежурный спросил, не сын ли я ему. Мне это польстило. Я реабилитирован. Вы подождите, когда я расскажу об этом своей девушке.

— Нет, — говорю я. — Просто друг.

Не то чтобы межрасовая дружба мало значила.

По дороге домой в машине Инго стал подозрительно разговорчив. Возможно, из-за болеутоляющих. Возможно, из-за того, что я спас ему жизнь, но в любом случае я счастлив наконец стать его другом. Я, будущий Франц Боас среди любителей, всегда считал культурную антропологию своей страстью, и здесь целый кладезь истории сам идет мне в руки. Я включаю (с разрешения Инго) свой катушечный магнитофон «Награ II» 1953 года производства, сам по себе исторический объект.

— 4 ноября 2019 года. Я в Сент-Огастине, штат Флорида, вместе с Инго Катбертом, афроамериканским джентльменом. Когда вы родились, мистер Катберт?

— Я родился в 1900 году.

— Значит, вам 119 лет, — говорю я.

— Да, сэр.

— Мне казалось, вы говорили 1908-й?

— Тысяча девятисотый.

— Хорошо. Какие ваши самые ранние воспоминания?

— Из прошлого или из будущего? — спрашивает он.

— В каком смысле «из будущего»?

— Ну, память работает в обе стороны.

— В обе стороны?

— Да. Перепоминать будущее — это примерно то же самое, что перепоминать прошлое; чем сильнее ты удаляешься от него, тем оно туманнее. В любом направлении.

Вот тут я на перепутье. Готов ли я потакать его безумию или лучше направить его в сторону более разумной дискуссии? Надо сказать, что как исследователь фабулизма я, по крайней мере сейчас, заинтригован воспоминаниями Инго о будущем. И, конечно, мимо меня не прошло, что его манера речи снова изменилась. Помимо прочего, я изучал еще и манеры речи с Роджером К. Муром в Шеффилдском университете, пока писал монографию «Манеры речи, от ворчания до бурчания, от запинок до заминок, от нуканья до сюсюканья, от монотонности до возбужденности».

А, и еще «от шамканья до чавканья».

— Вы не могли бы привести пример того, что вы помните, но оно еще не произошло?

— В будущем все только и говорят о брейнио. Это для примера, если тебе так уж хочется знать.

— Брейнио?

— Ага.

— А можно поподробнее?

— Попо-что?

— Что такое брейнио?

— Брейнио повсюду, куда ни глянь. Брейнио. Брейнио.

— Да, но что это?

— Брейнио. Это как радио или телевизор, только у человека в мозгу.

— А, типа передачи транслируются прямо в голову?

— Все только и говорят о брейнио.

— В будущем.

— Ага.

— У вас в будущем тоже будет брейнио в голове? — спрашиваю я.

— Нет. Когда брейнио изобретут, я уже умру.

— А.

— Мне ж сто двадцать девять лет. Ты совсем уже ку-ку, на хрен?

— Да. Точно. Значит, вы помните то, что произойдет после вашей смерти?

— Не очень много и не очень хорошо. Это называется брейнио. Все ток и говорят, что о брейнио.

— Понятно. Что еще вы помните из будущего? — спрашиваю я.

— Машины будущего.

— Как они выглядят?

— Серебряные. Все ток и говорят об энтих самых серебряных машинах. Серебряные машины то, серебряные машины се.

— И что о них говорят?

— Я се купил машину будущего, такие дела. Слушь, она серебряная. Остальное малец расплывчато. Потому что это будущее.

— У этих машин будущего есть какие-то необычные характеристики?

— Они летают. Еще могут плавать, если захочешь.

Внезапно мне начинает казаться, что эта серия вопросов ни к чему не приведет, поэтому я сдаю назад.

— А почему бы нам теперь не поговорить немного о прошлом?

— А почему бы, собсно, и да.

— Хорошо, отлично. Вы до сих пор работаете, Инго?

— На пенсии.

— И где вы работали?

— Был уборщиком в школе для слепых, глухих и немых здесь, в Сент-Огастине.

— Когда вы начали там работать?

— Шесть утра. Кажный день. И в дождь, и в зной.

— Нет, я имел в виду год.

— Ох. Господи. Кажись, тысяча девятьсот двадцатый. Или навроде того.

— И вы работали там всю жизнь?

— До 1995-го.

— Это семьдесят пять лет.

— Я не считал.

— Я посчитал, — говорю я.

— Как скажешь.

— Серьезно.

— Поверю тебе на слово.

— Точно семьдесят пять.

— Ладно.

— Хотите, посчитаю на калькуляторе?

— Я забыл глазели на лестнице, когда упал.

— Вам нравилась работа?

— А то. Добрые люди. Хорошо ко мне относились.

— Хорошо. Это хорошо.

— Мне по душе быть со слепыми и глухими.

— Почему?

— Сложно объяснить.

— Может, попытаетесь?

— Мне по душе глухие и слепые, потому что они не пользуются глазами и ушами, чтоб судить других.

— Понимаю.

— Хотя, должен сказать, слепые судят тебя по голосу, а глухие — по виду. Слепоглухие в этом плане лучше всех, но половинчатые все равно лучше тех, кто может видеть и слышать. Лучше полноценных. С этими мне совсем неловко.

— Значит, вы застенчивый?

— Что это значит? За какими стенами?

— Вы боитесь, что люди будут вас судить?

— Не люблю, когда судят. Только Бог судья.

— А кто любит?

— Кто любит что?

— Я просто соглашаюсь с вами насчет того, что неприятно, когда тебя судят.

— Вижу.

— Вы когда-нибудь были женаты? У вас есть дети?

— Нет. Я занятой был. И в любом случае девки никогда на меня особо не зарились. Я их не виню. Не понять, почему одни люди нравятся другим. Одни говорят, это химикаты, что люди ведутся на запахи из-за химикатов. Но я не знаю. Сам никаких химикатов никогда не чуял, но, бывало, девки мне нравились. Так что не знаю.

— Вы пробовали пригласить кого-нибудь на свидание?

— Нет. Я знал, что они не хотели. Их взгляд говорил: пожалуйста, не приглашай. Это те, которые не слепые. Слепые говорят ушами. И когда я видел такой взгляд или уши, просто проходил мимо. Но это не значит, что они мне не нравились. Это было тайной. И про себя я о них думаю. Придумываю о них истории.

— Вы пишете рассказы?

— Не совсем.

— В каком смысле «не совсем»?

— Ну, истории я придумываю, но только для себя. Они составляют мне компанию. Мне бывает одиноко. Часто. У меня есть телевизор и ТВ-программа, но иногда я придумываю истории для себя одного. Жаль, что брейнио еще не изобрели. Когда изобретут, я уж помру. Знаешь, как работает брейнио?

— Эм-м, нет. Я впервые о нем услышал несколько минут назад, — говорю я.

— Брейнио попадает в мозг человека с помощью невидимых лучей или навроде того.

— Как радиоволны?

— Вроде так, хоть я и не учет-ный. И эти невидимые лучи — они рассказывают тебе историю, которую можно смотреть прямо в мозге. Но это не как телевизор, где всего одна история и ее смотрят все. Брейнио смешивается с твоими собственными идеями, и история, которую ты смотришь, ее как бы вы вместе с брейнио создаете.

— Индивидуальная история.

— Это что такое?

— Ну, сделанная вами вместе.

— Я так и сказал. И ты в ней тоже есть. Я уже говорил? Можно быть внутри истории. Если хочешь.

— Похоже, это потрясающее изобретение. И ни капельки не жуткое, — говорю я.

— Ага. Хотел бы я дожить до изобретения брейнио.

— Вы бы хотели быть героем собственных историй в брейнио?

— Нет. Я не очень люблю смотреть на себя.

— Даже в брейнио?

— Думаю, даже там.

— Но в брейнио можно стать кем угодно.

— Ага. Но тогда это буду не я.

— Логично.

— Но хотел бы я быть еще жив, когда изобретут брейнио. Тогда было бы гораздо быстрее и легче.

— Быстрее и легче, чем что?

— Чем история, которую я придумываю сейчас. Брейнио создает истории быстро. Все в будущем говорят, что брейнио быстрый, — отвечает Инго.

— А вы можете рассказать, что за историю придумываете?

Он замолкает и таращится на меня так же, как вчера. Я жду. Он хочет ответить? Кажется, да. Он облизывает губы, словно собирается заговорить, но продолжает смотреть.

— Я не могу рассказать.

Я безутешен.

— Может быть, я смогу показать, — говорит он.

— Значит, вы художник? Покажете мне свои картины?

— Иногда я рисую. И строю. И еще занимаюсь всякими ремеслами. Шью. И еще всякими ремеслами, если необходимо.

— Потрясающе! Я бы с радостью посмотрел ваши работы! Они выставляются в галерее или…

— В квартире. Я покажу на проекторе.

— Это фильм?

— Да, я снимаю анимационный фильм.

Даже не верится: дряхлый, эксцентричный, скорее всего сумасшедший афроамериканский кинорежиссер-затворник. Искусство аутсайдеров, несомненно. Я наткнулся на что-то грандиозное. В голове пляшут мысли о Дарджере[24]. Время для вопроса на шестьдесят четыре тысячи долларов:

— Сколько людей видели ваш фильм?

— В смысле?

— Вы уже показывали кому-нибудь свой фильм?

Пожалуйста, скажи «нет».

— Он не для других. Он только для меня. Больше никто его не видел, — говорит он.

Как я мог наткнуться на такое? Неважно, насколько неказист и неумел его фильм, неважно, как больно его смотреть, я обращу эту историю в антропологическое золото. Она будет кормить меня до конца жизни. Наконец-то я раздвину стыдливые ножки «Кайе дю синема».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Муравечество предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

23

Здесь и далее Розенберг вольно цитирует стихотворение известного в США детского писателя доктора Сьюза «Это только начало!».

24

Генри Дарджер — американский художник-иллюстратор и писатель, ставший известным лишь после смерти, когда в его квартире обнаружили огромную рукопись с сотнями иллюстраций.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я